На солнце и в тени | Страница: 19

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Тогда почему бы вам не войти и не сесть?

– А что, можно войти?

– А это что, Форт-Нокс?

Проходя мимо, Гарри услышал, как привратник бормочет себе под нос «Тупица!». Это было хорошо, потому что теперь привратник получил удовлетворение, которое поможет ему протянуть оставшуюся часть дня и вернуться в свою могилу в Бронксе, а Гарри это ровным счетом ничего не стоило.

Гостиную подняли, чтобы освободить сцену для маневров хора, и в полутьме, которая в отсутствие декораций озарялась только огнями рампы, отражающимися от половиц и музыкантов, он нашел место в конце зала и, никем не замеченный, сел. Через пять минут после того, как он устроился, режиссер велел Кэтрин спеть песню, которую всего за день до этого она исполнила с таким ошеломительным совершенством. Она появилась, нарумяненная и набеленная, словно постановка действительно добралась до Бродвея, как, по сути, и было. Они репетировали в гриме, чтобы он не помешал им потом. Гарри, часто слышавший фразу «тяжело в учении – легко в бою», сразу это понял.

Заиграла музыка. Она началась коротким, глубоким всплеском струнных, который затем перешел в ритмичные волны. Но они убывали, оставляя голос Кэтрин в одиночестве, чтобы он заполнял весь театр и пленял каждого зрителя. Петь она начала через двенадцать тактов после своего вступления. Ее присутствие почти невероятно усиливалось сценическим светом, красками и самой песней. Он знал, что у нее красивый голос, но, разговаривая с ним, она не пела. Голос у нее был разработан настолько, что был в состоянии разносить на весь театр глубочайшие правдивые эмоции, мощно и в то же время мягко, с отчетливой, шелковистой и сильной дикцией. Иногда она понижала четкость и затуманивала артикуляцию, но лишь затем, чтобы вновь вернуться к ясности, что придавало ей диапазон, для которого музыковедам еще только предстоит придумать название, потому что для великолепия, которое способен продемонстрировать только женский голос, термина пока нет.

Это сообщало о ней так много такого, чего нельзя выразить словами, что он был ошеломлен. До сих пор он любил ее, потому что был увлечен, очарован ее манерами и внешностью, взволнован ее присутствием, притянут к ней невидимыми нитями. До сих пор это было совершенно понятно: она была интересна и привлекательна. Но теперь она увела его далеко за пределы какого-либо понимания. Ее голос – богатый, ясный, несмотря на частую затуманенность слегка сдвинутых двойных нот, идущих вместе, как сложные звуки далекого прибоя, – многократно повышал ее ценность и глубину, охватывая, казалось бы, все на свете. Ее голос призывал и сливал тысячи образов: воспоминания, краски, виды, другие песни, меркнущий свет, залитые солнцем цветущие деревья, покачивающиеся на ветру. Он объединял прошлое, настоящее и будущее, выписывая и высвечивая лица и души, долго пронося сквозь время их выражения и черты, сохраняя их до самой последней возможности, пока они не померкнут в разреженном воздухе, оставив лишь едва видимые призраки, подобные дыму, что висит над долиной, пока ветра, проносящиеся выше, не утянут его окончательно за собой. И когда это связывание вместе всего сущего завершилось, осталась только Кэтрин, источник и пружина самой жизни – дочь, жена, мать, – любимая и ценимая превыше всего.

Из-за совершенства ее песни и благодаря голосу, исходившему от нее и произносившему слова на совершенно непривычный для его слуха манер, он теперь полюбил ее так, как даже не мог себе представить. Он мог бы никогда не увидеть ее снова, могли бы пройти десятилетия, но он продолжал бы любить ее все так же неизгладимо, необратимо и вечно. Если через полвека он будет жив, то эта песня будет помниться ему как мгновение, когда раз и навсегда был установлен порядок, которого он никогда не нарушит. Когда под ее пение он понял, что любит ее, как никогда никого в жизни не любил, то едва не испугался, потому что знал, что актрисы и певицы оказывают такое воздействие довольно широко и что чаще всего это просто ни к чему не приводит.

Потом ее голос слился с другими голосами. Вместе с ними она запела в более высоком диапазоне, и, когда хористы стали согласованно поднимать и опускать ноги в ярком свете прожекторов, все на сцене словно наэлектризовалось. При поддержке хора глубокие эмоции ее песни обратились в ликование.

– Стоп! – вскричал режиссер. И они остановились, словно повисли в воздухе, снова смертные, безмолвные. – Шеренгу надо разбить, чтобы не было как у чертовых «Рокеттс» [17] . – Он повернулся к хореографу: – Неужели нельзя это сделать?

– Мы можем разделить их на три группы, – сразу отозвался хореограф. – Тогда симметрия пропадет и взгляд не будет застывать. Всем покажется, что здесь нет равновесия, а значит, будет гораздо больше движения.

– Две трети справа, одна слева?

– Придется, ведь колонны вокзала будут на сцене слева.

– Так будет лучше, верно?

– По-моему, да, – сказал хореограф.

– Где стать Кэтрин, в центре средней шеренги?

Хореограф поднялся на сцену. Он был тощий как щепка.

– Разделитесь, – сказал он, указывая, кому куда перейти, а когда расставил всех по местам, посмотрел на Кэтрин, которая оставалась стоять, прямая как столб, ошеломляюще освещенная.

– Кэтрин, попробуй стать слева в средней шеренге.

Она подошла и взяла под руку какого-то молодого человека, который, казалось, этого не заметил.

– Здорово. Ты становишься центральной точкой, сколько бы ни перемещалась. – Он обратился к режиссеру, хотя из-за прожекторов едва его видел: – Как насчет такого варианта?

– Давайте попробуем, – сказал режиссер.

– С песни Кэтрин? – спросил дирижер, изворачиваясь всем телом, чтобы его вопрос прозвучал разборчиво.

– Нет, – сказал режиссер, – сразу после. Песню повторять не надо, с ней все в порядке.

Дирижер поднял палочку, и, омываемые резким белым светом, они продолжили. Как хорошо известно любому актеру, представление может быть совершенным и триумфальным, однако репетиции, менее совершенные, но более близкие к сердцу, все равно лучше.

7. А вот и она

Она стояла перед театром, рядом, но в стороне от небольшой очереди к кассе, где те, кому не удалось получить билеты на мюзикл, без особой радости покупали их на спектакль о физиках. Теперь она была одета скорее для ужина, а не для прогулки по взморью: в элегантной серой шелковой блузке, слегка присобранной у выреза, с двумя отделанными тесьмой вставками, шедшими от ворота слева, и серой же плиссированной юбке – короче, чем предписывала мода, – заставившей его вспомнить двадцатые годы, к концу которых он был подростком, впервые одурманенным женщинами. Давно уже не подросток, он отлично владел собой и привык к разочарованиям, так что знал или, по крайней мере, считал, что, как бы она ни выбила его из колеи, он этого не покажет, хотя это не будет означать, будто он ничего не почувствовал.