Посетителей, прибывавших на четырнадцатый этаж и оказывавшихся в мастерской, где царило такое же оживление, как на Центральном американском рынке, не встречали ни вывески, ни администратор. В зависимости от состояния здоровья, расписания отпусков, от того, на месте ли закупщик кожи или убыл, на работе в тот или иной день бывало до сорока восьми человек: закупщик кожи, снабженец, столяр, упаковщик, фондовый менеджер, механик, два уборщика, три закройщика кожи, три изготовителя фурнитуры, два водителя грузовиков/доставщиков, шесть красильщиков/восковщиков/полировщиков, два бухгалтера, Корнелл, Гарри – и двадцать два кожевника.
Никто никогда не проводил переписи, но если бы ее провели, то выяснилось бы, что наибольшую этническую группу составляли итальянцы, затем следовали пуэрториканцы, евреи, цветные, ирландцы и протестанты, что означает что угодно, начиная с голландцев и англичан и кончая чехами, немцами и скандинавами. Все евреи были родом из России, а один из закройщиков был китайцем. Мейер Коупленд предложил своим рабочим выбор между собственностью на половину компании, но без права голоса, или вступлением в профсоюз. Даже не считая дивидендов, их зарплата была выше профсоюзных мерок. Это служило источником длительного конфликта с профсоюзами, которые не знали, как поступать с «Кожей Коупленда», и обсуждали этот вопрос, из года в год делая исключение не по праву, но с молчаливого согласия. Некоторые из лидеров профсоюза считали поступок Мейера благородным социалистическим экспериментом, другие – хитрым капиталистическим трюком, и они никогда не могли прийти к согласию, потому что это не было ни тем, ни другим.
Производство было организовано по кругу. Слева от грузоподъемника закупленная кожа принималась, проверялась, сортировалась и недолгое время хранилась, если скоро должна была пойти в дело. Каждый кусок или рулон осматривали под лампами, люминесцентными и ультрафиолетовыми, а также при естественном свете с южной стороны, потому что с северной свет был слишком ровным. Закупщик, видевший эту кожу раньше, пускал в ход свои руки и глаза и мог кое-что сказать по запаху. Затем следовала комната кройки, где опытные закройщики размещали свои шаблоны на коже таким образом, чтобы в конечном продукте заметнее всего оказались самые безупречные поверхности.
После этого раскроенная и размеченная кожа поступала к двадцати двум кожевникам в соответствии с их специальностями, и те гнули, подгоняли и шили, время от времени вставляя деревянные рамы, которые изготовлял столяр, а также латунные и никелевые детали, которыми обеспечивали фурнитурщики, в кейсы, сумки, пояса или чемоданы. Для бумажников, порт-фелей и бюваров ни дерева, ни меди не требовалось. Этот этап был, безусловно, наиболее трудоемким и занимал больше всего места, поскольку каждый кожевник шил, резал, строгал за своим собственным просторным верстаком, со своим набором станков и инструментов.
На следующем этапе кожу окрашивали, сушили, вощили и полировали. Потом некоторое время проветривали между мастерскими по дереву и металлу, а затем катили мимо офисов в середине северной стороны и передавали упаковщику, который укладывал каждое изделие в суконный мешок, оборачивал хрустящей папиросной бумагой и укладывал в темно-коричневую с синим и золотым коробку «Кожи Коупленда». Затем их хранили в нескольких больших помещениях с высокими полками, а в конечном счете упаковывали в картонные коробки для отгрузки в торговые точки по всей стране и по всему миру, не в последнюю очередь в магазин «Кожа Коупленда» на Мэдисон-авеню к северу от собора Св. Патрика и домов Виллара. Там двое древних янки, хотя один из них был в значительной степени голландцем, джентльмены из джентльменов, которых Мейер Коупленд переманил из фирмы «Брукс Бразерс» [16] , умудрялись в медленном и достойном темпе сворачивать целые горы. Торгуя на комиссии, они очень хорошо зарабатывали, как того и заслуживали, ибо представляли компанию «Кожа Коупленда» ее преданной и привычной клиентуре.
Генри Ливингстон, который, несмотря на свое имя, был в значительной степени голландцем, говорил на том же древнем и возвышенном нью-йоркском диалекте, что и Кэтрин. Он умело использовал свою речь как подобие колыбельной, чтобы с помощью ее гипноза заставлять биржевых маклеров, юристов и рантье покупать портфели, зайдя всего-то за бумажником. У обоих продавцов, если можно так их назвать, были серебристые виски, оба были высокими и держали голову прямо, даже слегка запрокидывая на манер голубей. Коллега Генри Ливингстона, Текстон Трейл, был устрашающим, как директор школы Гротон или Св. Павла, высоким, как масаи, и суровым, как бочка лимонного сока. Его почти абсолютное молчание в сочетании с сомневающимся, а порой и презрительным взглядом заставляло богатых клиентов так отчаянно стараться заслужить его одобрение, что они прямо-таки сорили деньгами. В этом и состоял их трюк. Генри был добрым полицейским, а Текстон – злым. Генри жил на Парк-авеню, в Текстон – в Ардсли, в обшитом деревом каменном доме, с бледной и испуганной женой, которая шарахалась, как кошка, если он морщился, и тремя детьми, которые называли его сэр.
Хотя Гарри часто останавливался у этого магазина посмотреть, как идут дела, и хотя в конечном счете все находилось под его контролем, они для компании были тем же, чем – уорент-офицеры для военно-морского флота, – низкого ранга, но адмиралы в их собственном праве.
Корнелл знал Гарри с тех пор, как Гарри научился ходить, и всегда был с ним ласково суров, словно дядя.
– Что ж, – сказал он, не поднимая глаз, когда Гарри ворвался в офис в понедельник утром, румяный и пахнущий хлором, – вот и спящая красавица.
– Я не спал, я плавал.
– Знаю. Хлорку чую.
– Что я должен сделать, раскроить кожу по второму разу?
Корнелл повернулся и посмотрел на него прямо.
– Ты должен что-то делать, – сказал он и снова обратился к бумагам у себя на столе.
– Когда я сказал, что мне нужен год, вы не возражали.
– Зачем тебе год? – спросил Корнелл, разворачиваясь в своем почти желтом вращающемся кресле, которое запищало, как мышь. – Я был на Первой мировой. И пошел на работу на другой день, как вернулся. Прямо сюда. – Он сделал паузу и для полной ясности добавил: – Не сюда, тогда мы были в Патерсоне.
– У меня по-другому.
– С чего бы это?
– Как долго вы служили в армии? Как долго пробыли за океаном? И сколько вам было лет? – спросил Гарри, зная, что Корнелл, всегда иезуитски точный, не затруднится с ответом.
– Когда мы вступили в войну, мне было столько же, сколько сейчас тебе. В армии я прослужил чуть больше года, а во Франции был семь месяцев.
– Вот и разница. Когда мы вступили в войну на этот раз, мне было двадцать шесть. Я прослужил четыре года. И больше трех пробыл за океаном. Мне нужно время, потому что я не знаю, как быть с тем, что произошло. Дело не в том, что я этого не понимаю: возможно, я этого никогда не пойму. Дело в том, что я этого еще не усвоил. Мне нужно отдохнуть не потому, что я устал, но из-за того, что я видел, и сейчас нет никакой области, в которой мне хотелось бы чего-то добиться.