Прекрасно одетая и подтянутая, двигаясь с грацией и силой прирожденной знатной особы, какой она и была, Кэтрин спустилась по лестнице, шедшей мимо множества окон на улицу. Хейлы собрали некоторые окна из домов, принадлежавших им на протяжении нескольких поколений, тщательно отреставрировали их, и теперь они пропускали повседневный новый свет через старые многоопытные стекла не так послушно и прозрачно, как современное стекло, которого словно бы и нет. Свет, проходивший через них, изменялся; свет, отраженный от них, переосмысливался. Когда она миновала одно из таких окон, взятое из какого-то неведомого ей дома из прошлых времен, ее быстро движущееся отражение походило на порхание птиц, внезапно взлетевших с земли. Она увидела не изображение молодой женщины в расцвете лет, спускающейся по лестнице, но белых голубей, взвивающихся с быстротой облачка от фотовспышки, а затем исчезающих, оставляя лишь неподвижные фасады по ту сторону Саттон-плейса.
В прихожей она посмотрела на высокие напольные часы, не потому, что не могла избежать этого, но потому, что решила этого не избегать: 10:23. О завтраке не могло быть и речи, даже если бы у нее было время.
Солнце казалось таким сильным, что после небольшой прогулки пешком ей уже не понадобится пальто. Она бросила последний взгляд на пустой дом, открыла дверь и вышла на крыльцо. Помедлила там, все еще держась за дверную ручку. В дом врывался вихрящийся воздух. Закрыла дверь и прислушалась к латунному клацанью, с которым встала на место защелка. Спустившись по ступенькам, она оставила позади свое детство. Теперь она была на ветреной улице.
Этот ветер прочесывал кварталы Манхэттена, иногда навевая холод, иногда угасая, словно чтобы дать солнцу по-весеннему прогреть тротуары и деревья. Кэтрин знала, что с течением дня даже в тени и на ветру она будет рада, что не надела пальто. Потому что ветер утихнет, а при ходьбе все придет в порядок.
Едва выйдя из дома, она направилась на запад по улицам, на которых, казалось, закон позволял появляться только горничным и старушкам в норке. Горничные шли в два раза медленнее, чем были бы рады, и, казалось, никогда не смотрели вверх, по сторонам или вдаль по улице. Они покупали продукты, из которых им самим достанутся остатки, и цветы, которые не окажутся в их крохотных каморках, пока не завянут. И, как Кэтрин узнала еще маленькой девочкой, когда ела вместе с ними и слушала их рассказы и жалобы, в глубине души им было тяжело совместить подлинную привязанность к работодателям, которых они так хорошо знали и которые относились к ним почти как к членам своей семьи, с естественным желанием украсть их драгоценности и перерезать им глотку или хотя бы просто уйти, громко хлопнув дверью, и бежать к детям и семьям, таким же любимым, священным и заслуживающим внимания, с которыми они не могли быть рядом ради других, тех, кого они обслуживали.
Старушки в мехах, медленно бредшие по улице и смотревшие под ноги, чтобы направлять свои робкие шаги, в равной мере были достойны жалости. Согбенные возрастом, они не могли противостоять холоду жаром своих тел, которые больше не разогревались. Кэтрин ощущала силу своего собственного тела, его необычайную уравновешенность, пронизывавшую ее от макушки до пят, чувствовала, что все ее мышцы, сухожилия и суставы в полном порядке, переполнены энергией и жаждут напряжения и преодоления. Дыхание у нее было медленным и глубоким, шаг – размашистым, зрение – четким, а голос – громким.
Она может постареть, но, как и ее мать, будет плавать, будет напрягаться, будет проходить большие расстояния, поднимать тяжелые вещи и копать землю в саду. Даже если бы из-за физической дисциплины, в которой ее воспитывали, ей пришлось рано умереть, она никогда бы от нее не отказалась. Борьба необходима для самообладания. Даже в инвалидной коляске можно бороться против естественных сил, которые в конечном итоге всегда выигрывают. «Плюнь им в глаза, – говорила Эвелин, весело, но со спокойным принятием собственной судьбы. – Неповиновение, Кэтрин, это дар Божий, который выше природы. Когда к тебе приходит природа, почитай Бога, относясь к ней, как отнесся бы Он Сам, без страха и уважения».
Однажды, когда Кэтрин было восемь или девять лет, они пошли в пляжный клуб на Лонг-Айленде в гости к родительским друзьям, которых она никогда раньше не видела. Они были очень известны, владели киностудией и прибыли в лимузине с водителем, захватив с собой свою дочь. Та была на несколько лет старше Кэтрин и не обратила на нее внимания, проведя часы визита с тренером по гимнастике, который измерил Кэтрин взглядом и отвернулся, словно ее не существовало. Кэтрин плавала, играла в песке и чувствовала себя настолько одинокой, что пошла посидеть со взрослыми. Из их разговора она ничего не запомнила, кроме одной вещи, которая пребудет с ней всю оставшуюся жизнь. Обращаясь к своему другу, или, может, лучше сказать, знакомому, ее отец встал с мягкого плетеного кресла, подошел к матери, сидевшей напротив, и сказал: «Смотри. – Он провел по изящно изогнутой линии между верхней частью шеи Эвелин и ее плечом. – По-моему, это называется трапециевидной мышцей, – сказал он. – У некоторых людей ее почти нет. А у Эвелин, которая плавает, она такая красивая. Верно, Кэтрин?»
В тот миг девочка из другой семьи упражнялась на неподвижной трапеции. Билли знал, как восприняли Кэтрин, и теперь защищал ее. Он говорил ей, что она будет похожа на свою мать, что со временем она вырастет и достигнет великолепия, которое совершенно затмит испытываемые ею сейчас бессилие, неловкость и одиночество. Она вспомнила об этом, когда шла по тихим и тенистым улицам Верхнего Ист-Сайда, потому что Билли, деликатно и вызывающе обозначив силу и красоту Эвелин, следил тогда за Кэтрин, не сводя с нее глаз, он говорил ей, а не несколько ошеломленной паре, к которой обращался, и это было прекрасно исполнено и прекрасно запомнилось. Она в тот день почти как по волшебству получила заряд уверенности на всю жизнь.
С Гарри было иначе. Он изо всех сил старался не обращать внимания на все то, что его ломало и ослабляло, но он рано потерял мать, он потерял отца и не имел возможности его похоронить, он так много раз вынужденно отрывался от учебы, что прекратил ее навсегда – ради бизнеса, для которого он не родился, и ради войны, для которой не родился вообще никто. Она могла только воображать, что он видел и сделал, и она знала, что он вносил в это не только силу мужчины, но и нежность ребенка. Где у нее самой были наблюдения, видения и амбиции, у него были безответные вопросы и печали. Пожалуй, она любила его так сильно именно за то, что он шел вперед через все трудности и вышел оттуда, где на каждом шагу приходится смотреть в лицо смерти, сохранив способность любить.
Она знала, что вся активность мира, его бесконечные механические действия – в городе, в прибое, в молекулах, поднимающихся в свете, в машинах, в речах и облаках искрящейся пыли, в поездах и звуках, в толпах и травинках, танцующих в солнечном свете, – все уходит в безмолвие, оставляя только душу, которая не может быть доказана и увидена. И она знала, что яркость дня и страсти, пылающие в нем, – это всего лишь вспышки света, призванные запечатлеть остаточный образ души, который будет длиться вечно.
Она знала это, не подозревая, что знает, с младенчества. Именно это должна была она видеть в спектакле, когда выходила из вокзала, именно это было источником ее изумленного вздоха. И именно это было тем, к чему она направлялась, – шагая так, что глаза мужчин обращались к ее повелительной красоте, и у некоторых из них на всю жизнь останется в памяти, как она выглядела, верша свой путь к Эспланаде.