– Это невозможно, – сказала она, – потому что я собираюсь замуж за Виктора. В минувшие выходные, когда мы с вами познакомились, он собирался отвезти меня на яхте в Ист-Хэмптон – это его дом в Саутгемптоне, – где должен был объявить о нашей помолвке в «Джорджике». Это такой клуб на берегу. Но у Норфолка был шторм, и ему пришлось спасаться в Чесапике. Прием тогда отменили, но назначили на воскресенье, во второй раз: двести человек. Мы не можем его отменить. У него есть кольцо, бриллиант на котором размером с шарик для пинг-понга. Он мне его пока не подарил, потому что боится, как бы я его не потеряла.
– Вы можете покончить с этим, шевельнув мизинцем, – сказал Гарри. – Никакого закона тут нет. Можете, по крайней мере, отложить. Он молод, вы молоды, так что это позволительно, даже ожидаемо.
– Ему тридцать восемь, почти уже тридцать девять. У него день рождения в сентябре.
– Он на столько же старше меня, на сколько я старше вас.
– Еще больше, если учесть его характер и здоровье. Он кажется гораздо старше. Мне это должно нравиться: так положено.
– А вам нравится?
– Нет.
– Кэтрин, а у меня есть шанс?
– Шанс у вас, конечно, есть. Но я должна выйти за него. Все этого ждут. Я с ним уже более или менее состою в браке.
– Нет, вам же всего двадцать три.
– С тех пор как мне было тринадцать… – сказала она, сожалея, что ей придется повернуть разговор в эту сторону.
– Что с тех пор, как вам было тринадцать?
Она не ответила.
– Когда вам было всего тринадцать?
– Почти четырнадцать.
– А ему тридцать.
– Двадцать девять.
– Вы были ребенком.
– Не долго.
– Ваши родители знают?
– Когда я начала репетировать в театре, отец отвел меня в сторонку. Он вывел меня в сад и объяснил, что у театрального народа иные нравы, чем у нас, и что от актрис ожидают распущенности, но что я не должна стыдиться своей девственности, должна ее хранить.
– Вы Виктору ничем не обязаны. Его надо посадить в тюрьму. Расстрелять. Уж во всяком случае, вы не должны выходить за него замуж.
– Есть другие причины.
– Какие, например?
– Я инженю. Вы знаете, что случается с инженю?
Он не знал.
– Большинство из них, – сказала она, – не будучи стратегическими мыслителями, тоже не знают. К двадцати пяти годам их выбрасывают. Одна из тысячи становится ведущей актрисой, а остальные проживают остаток жизни в плену того краткого периода, когда были в полном и хрупком цвету. Но больше никто на свете об этом не помнит, никто о них не заботится. У меня нет иллюзий по поводу моей карьеры, хотя и есть надежды.
– Не вижу связи. – Он понимал, что ее могут опутывать цепи многих обстоятельств, которые он не в состоянии просто отбросить, но ему казалось, что о перспективе ее свободы, о ее праве на свободу просто никогда не говорилось. – Вы не должны выходить замуж так рано. Вам не стоит беспокоиться о поисках мужа. И, видит бог, вы не должны вступать в брак с Виктором.
– Мои часы отличаются от ваших, – сказала она, – и я не вполне свежа.
– Это абсурд. Это не имеет никакого значения.
– Имеет. Для большинства людей имеет. Для меня имеет.
– Для меня не имеет, а я – вот он, прямо здесь.
– Я знаю, что вы прямо здесь.
– Отложите.
У нее потемнело лицо. Когда она заговорила, ее трясло от волнения и гнева.
– Вы хотите, чтобы я не выходила замуж за человека, который… трахает меня… десять лет, с тех пор как мне было тринадцать, о котором все на свете знают, что он на мне женится, который купил кольцо, пригласил двести человек, заказал банкет, арендовал клуб и сообщил об этом через чертову «Нью-Йорк таймс»? И вы этого, этого хотите, на нашем первом свидании?
– Хочу, – сказал он так, словно давал обет, что, собственно, и делал.
Он помнил ее песню во всех подробностях, помнил, как тщательно она произносила каждое слово и что каждое слово само по себе было подобно произведению. Он никогда не слышал, чтобы на английском или любом другом языке говорили с такой ясностью, заботой и достоинством. Искусное произношение и расчет времени плыли в реке ее голоса, голоса, который был так пленителен, потому что, хоть и исходил из ее тела, звучал так, словно это ее душа отправилась вместе с ним на воздушную экскурсию. Он не исчезнет вместе с молодостью. Он не подвержен порче и тлению. И сама она, вопреки ее собственному мнению, не была растлена.
Она вяло настаивала, чтобы он не виделся с ней и не звонил, но позволила ему проводить ее до дому. По дороге она сказала: «Я называлась вам своим сценическим именем. Это не настоящее мое имя». После этого он ожидал услышать какое-нибудь многосложное восточноевропейское имя или, возможно, учитывая ее акцент, что-то вроде Фелпс или Хорси. «Я не Кэтрин Седли, – сказала она ему где-то на Пятидесятых улицах, когда они проходили мимо французского ресторана с красным китайским тентом. – Я Кэтрин Томас Хейл».
Одно лишь звучание ее имени показалось ему красивым, как волна, медленно завивающаяся на солнце. Он был совершенно обезоружен и, возможно, поэтому не уловил связи с Хейлами, которых она упоминала вместе с Беконами и Батонами. Кроме того, он вообще об этом не думал. Она позволила ему проводить ее домой, потому что хотела побыть с ним как можно дольше, а еще хотела поразить его, показав ему свой дом, чтобы бойницы богатства и семьи упростили для него отступление. Увидев его, он понял, что преодолеть придется очень многое и что он оказался в почти незнакомой местности. Но это его не отвратило, потому что, будучи тихим, учтивым и созерцательным, он обладал и другой стороной, воспитанной при прыжках из самолета, чтобы сражаться с более чем опасным врагом.
Когда они расстались, у него не было ни малейшего представления, что делать дальше, но он был счастлив, как тот, кто знает, что любит. И хотя Кэтрин была почти уверена, что ее курс определен и за то, что случилось между ней и Виктором, придется заплатить цену, в которой она не сомневалась, она тоже была безотчетно счастлива, то угнетена, то радостна, точно серп, летающий взад-вперед в поле пшеницы, или маятник, качающийся то вправо, то влево.
Но они уносились вперед и делали то, что должны были делать, – она была на репетиции, пела; он в своем цеху, среди вращающихся машин, – и для каждого из них город наполнялся присутствием другого.
В четверг она задержалась, потому что шла на репетицию в оцепенении и остановилась посмотреть на бегущие облака, слушая звуки автобусов и наблюдая, как лошади тянут телеги, а точильщики ножей трудятся у своих оселков. Движение у Большого цирка, как всегда, напоминало битву на колесницах. Когда она беспечно вошла в зал, опоздав и не замечая режиссера, тот на нее накричал. И тогда Кэтрин, словно звезда, которой все позволено, но которой она не являлась, сказала: «Привет, Сидни» – и рассмеялась, разряжая его гнев, просто показав, что он ее не достигает.