Хотя на всех прогонах Кэтрин пела без огрехов и упущений, она была рассеянной; оставаясь непревзойденно профессиональной и не допуская никаких изменений в технике, она, тем не менее, казалась надломленной.
– Кэтрин, ты устала? – спросил Сидни, боясь, что она разразится тирадой незаменимой ведущей актрисы, хотя ничего подобного не произошло.
– Нет, не устала, – любезно сказала она, а когда она что-то говорила, то лучше кого бы то ни было могла сказать это любезно, твердо, соблазнительно, авторитетно, загадочно и как там ей еще заблагорассудится.
– Как дела? Все в порядке?
– У меня все прекрасно, Сидни, – сказала она, а затем, закрыв глаза и слегка улыбаясь, запрокинула лицо вверх, словно в лучах прожекторов присутствовало тепло солнца, и сделала долгий вдох. У нее было ангельское выражение матери, нянчащей ребенка. Никто не мог ее понять, и оркестр молчал, словно к чему-то прислушиваясь.
– А ты не хотела бы получить длинные выходные, Кэтрин?
– Длинные выходные? – переспросила она, немного выходя из задумчивости.
– Хочешь завтра отдохнуть? Ты исполняешь свою песню уже несколько недель. На завтра мы можем поставить на твое место дублершу.
Он думал, что она может ощетиниться на это предложение, потому что дублеры для исполнителей являются тем же, чем полковники при диктатурах для руководителей государств.
– Хорошо, – сказала Кэтрин и тут же пошла за кулисы.
– Кэтрин, – крикнул Сидни, – не сейчас. Кэтрин? Завтра!
Она его не слышала.
– Она же без очков, Сидни, – заметил драматург, бывавший там слишком часто.
Режиссер опустил голову и развел руками, словно выпуская голубя.
– Она что, без очков не слышит?
– Когда я что-нибудь плохо слышу, Сид, то надеваю очки, – с правдивым, хотя и неубедительным видом сказал драматург. – А ты разве нет?
– Нет, Бартон, я не надеваю.
Кэтрин была уже на улице, переодевшись, но забыв снять грим. Она словно парила над тротуаром, полная веры, чувствуя себя так, будто знает будущее или будто ей не надо его знать.
Гарри продолжал думать о пароме, о том, как тот свел его с ней, о том, как быстро все произошло, и о том, как сильно все укоренилось. Когда в четверг она вышла из театра, он был в цеху чуть больше чем в миле от нее. Пока он переходил с места на место, помогая там, где это требовалось, окна были открыты, и он слышал колокола, уличное движение и отдаленный грохот надземки, возникавший и исчезавший вместе с ветром. Где-то в этом море звуков находилась она, идущая, или сидящая, или, возможно, смотрящаяся в зеркало в своей гримерке, где электрический свет заливает ее лицо.
Когда Гарри помогал переносить наковальню, к нему скользнул Корнелл. Возможно, из-за того, что он был высок и худ, а также достаточно стар, чтобы относиться к артриту с почтением, у Корнелла была легкая походка.
– Ты не мог бы зайти в офис? – спросил он так, словно приказал.
Опустив наковальню, Гарри вошел в офис и закрыл за собой дверь – по выражению лица Корнелла ему показалось, что так надо.
– Мы только что потеряли половину в «Саксе» на Пятой авеню, – сказал Корнелл, имея в виду их давнюю торговую точку в универмаге «Сакс».
– В самом деле?
– Они позвонили. Даже письмом не удостоили. Вот ведь как. Наша витринная площадь уменьшится в два раза – и, само собой, заказы тоже.
– Им никогда не нравилось, что за углом у нас свой магазин, – сказал Гарри, сияя.
– Чему ты так радуешься? Ты не спятил?
– Нет.
– В чем тогда дело?
– Ни в чем.
– У нас появилась новая торговая точка?
– Разве?
– Тогда в чем дело? Посмотри на себя, – раздраженно сказал Корнелл. – Мы могли бы сэкономить на электричестве, если бы вкрутили в тебя несколько лампочек. Должно быть, это женщина.
– Так и есть. Женщина.
– Господи. Хочешь сняться с комиссии? Это большая точка.
– Думаю, да.
– Что ты думаешь? Что снимаешься с комиссии или что это большая точка?
– И то, и другое.
– Ты не мог бы отложить это на какое-то время?
– Нет. В воскресенье у нее помолвка с одним типом, которого она не любит. Он спит с ней еще с тех пор, как… она была совсем юной, и он вдвое ее старше.
– Как ты только мог спутаться с кем-то наподобие?
– Не знаю. Видимо, меня привлекают низшие слои общества.
– Похоже на то.
– Я ни на миг не могу о ней забыть. Ей всего двадцать три, и все же она думает и чувствует так, что одно возвышает другое. Большинство людей до этого даже не доходят. Словно когда они видят, то перестают слышать, а когда слышат, то ничего не видят. Разделять чувства нас не учили, но в отношении сердца и разума это чистая правда. Я сказал ей об этом. Она и сама об этом думала. Это было, когда мы ужинали в греческом ресторане. Я думал, она меня даже не слышит, но потом она посмотрела на меня и сказала: «Без мыслей нет ясности, а без чувств нет цели. Зачем мне держать их взаперти друг от друга? Зачем это кому-то вообще?» Можете себе представить, какой она будет в тридцать?
– А ты можешь себе представить, каким ты будешь в шестьдесят? – спросил Корнелл. – Придурком ты будешь, если только уже не стал.
– И, Корнелл, она гораздо больше того, что говорит. Каждый жест, каждый поворот тела, каждый подъем брови или движение глаз…
Корнелл его перебил.
– Боже, – сказал он, – ты пропал.
– Так и есть, – согласился Гарри.
– Прекрасно, но тебе лучше спуститься на землю, если не хочешь все потерять.
– Бизнес?
– И бизнес, и ее. Ты же не хочешь ее потерять, верно?
– Конечно, нет.
– Что же ты собираешься делать?
– А что я могу поделать?
– Кто она такая? Как давно ты с ней знаком?
– Я видел ее только… – Он подумал. – Три раза, – сказал он, считая тот раз, когда видел ее, но не говорил.
– И впрямь не много.
– Я познакомился с ней на пароме. Мы дважды ходили перекусить. Первый раз – в кафе-автомате.
– Изысканно.
– Это было здорово.
– Как ты можешь по-настоящему любить ее, Гарри, если так мало ее знаешь?
– Я знаю ее гораздо больше. И полюбил ее давным-давно.
– Ты влюбился в образ, который сам же и создал.
– Нет. В нее. Когда я ее увидел, то очень сильно это почувствовал. Сначала заметил ее лишь мельком: она удалялась от меня. А потом увидел ее снова, мы познакомились, и мне показалось, будто я знаю ее всю жизнь.