Когда он оказался на средине канала, его также снесло на половину его протяженности и все быстрее тянуло к морю. Удерживание неестественным образом незначительного веса свертка стало пыткой, подобной удерживанию винтовки в вытянутой руке. Левая рука у него отчаянно ходила вверх-вниз, ноги двигались, как метелки для яиц, и как раз в тот миг, когда вода похолодела и стало ощущаться колебание волн, он ступил на песок, благополучно выбравшись на другой берег совсем рядом с краем прибоя.
Тяжело дыша, он поднялся на ноги. Одежда осталась сухой. Он отбежал от воды, поднявшись на выступающую дюну, где ветер дул сильнее всего. Там он бросил сверток в песок и постоял на ветру, чтобы обсохнуть. Перед ним был клуб «Джорджика», теперь высившийся громадой и сиявший, как заснеженный дом с рождественской иллюминацией. Через прозрачные стекла дверей и окон он видел картины в золоченых рамах, языки пламени, трепетавшие в каминах, и вспышки цвета, сопровождавшие перемещения гостей и слуг. Звуки оркестра усиливались и ослабевали по прихоти ветра, но, прислушиваясь в полутьме к их нарастанию и исчезновению, чередованию, внезапным перерывам и столь же внезапным разливам, подобным капризам прибоя, он находил их особенно проникновенными. На парковках, точно стада крупного рогатого скота, сгрудились дорогие автомобили, а дорожки для гольфа, теперь пустынные, захватывал вечерний туман, идущий с Атлантики.
Внутри праздновали. Для того, кто счастлив, празднование – это еще один способ или инструмент для выражения счастья. Для того же, кто никакого счастья не испытывает, празднование есть утомительная пародия на существование, бессмысленная и фальшивая. Внутри сосредоточились слава, богатство и власть, всего лишь способы умножения. Но в сверкании окон и под звуки музыки, убывавшие и разливавшиеся вместе со смертями и воскрешениями западного ветра, Гарри понимал, что Кэтрин охватывается этими вещами и живет в них. Ее защищали старинные и испытанные привилегии; весомые, серьезные и давно возникшие силы удерживали ее в стороне от него.
Что же он делает там, голый, почти в темноте, если не считать слабого розового отсвета от севшего солнца, на ветру, свободно его обдувавшем? У него был только он сам. Пока с него все еще стекала вода, он, ощущая силу своего тела и остроту зрения, осознал, что у него ничего нет, что он не мог бы быть более обнаженным, и это позволило ему отбросить все опасения и страхи. Он оделся, как только обсох. Расчесал волосы пятерней. С хлопком выпустив пробку из бутылки шампанского, отпил треть прямо из горлышка, чтобы стать ближе по настроению и поведению к тем, к кому собирался присоединиться. Войти в клуб со стороны пляжа, держа бутылку за горлышко, а бокал за ножку, показалось ему вполне естественным.
Прибойная волна разбивалась в темноте в нескольких сотнях футов от клуба, после чего их сломленный передний край еще сильнее сокрушался течением воды, устремлявшейся из канала. Это жестокое море растянулось на тысячи километров, обладая большей массой и силой, чем можно себе представить. Ему достаточно просто пошевелить плечами, не более чем поворочаться во сне, едва заметно передвинуть фланги, охватывающие весь мир, переместить миллионную долю своей массы, чтобы в один миг поглотить треть цивилизации, возникшей на его берегах и по его разрешению. Когда Гарри стоял на ветру, совершенно раздетый, вечный океан был от него справа, а клуб, вкрадчиво воздвигнутый на песке, – слева, пульсируя светом и теплом и в иерархии сущего представляя собой лишь краткое мерцание. Хотя зданию суждено было исчезнуть так же, как десяткам тысяч кораблей, обломки которых теперь лежали, выбеливаясь, на берегу, сейчас по его персидским коврам и начищенным полам скользили женщины в прекрасных платьях.
Спускаясь с дюн на тропу, утоптанную в песке, и последовательно переходя на променад, на каменную террасу, а затем на сияющий сосновый паркет и старинные ковры из Исфахана, он забыл о море. Снова оказавшись в униформе, как сотня с чем-то гостей мужского пола и официантов, тоже одетых пингвинами, он обрел уверенность, которую дает анонимность. Никто не оспаривал его права там находиться. Он мог свободно передвигаться, даже более чем свободно, потому что его не отя-гощало ни положение, которое требовалось бы защищать, ни инвестиции, ни членство, ни договоренности. Он чувствовал себя неуязвимым, словно восстал из мертвых и был невидим. Он был призраком, который может незаметно опрокидывать подносы, уставленные полными бокалами, щипать помпезных вдовствующих особ и запускать в воздух печеные картофелины наподобие артиллерийских снарядов, и шел вперед в сгущающейся атмосфере скандала, который он был полон решимости учинить.
Хотя он говорил Корнеллу, что ближе чем на милю там не будет ни одного еврея, с его способностью распознавать других евреев (чутьем, которому, по его мнению, предстояло исчезнуть через одно или два поколения), даже когда это не удавалось неевреям, он определил своих сородичей в нескольких музыкантах и женщине, которая пела. Возможно, указанием было что-то в их взглядах, в манере двигаться или в самих очертаниях их тел, а также в ее голосе: он, разумеется, был необычайно чувствителен к женским голосам. Она пела «Тот, кто за мной присмотрит», и пока один из евреев-музыкантов оглаживал поверхность малого барабана, чтобы смягчить эту жалобу, другой обострял ее своей скрипкой.
Сейчас, когда он бродил по комнатам в поисках Кэтрин, до него доходили только свет и музыка. Все вокруг – глянцевито-белая мебель, богатые оттенки стен, серебро, хрусталь и камины с заботливо поддерживаемым пламенем – служило лишь рамой для нее. И все же, обследовав полдюжины обширных комнат и длинных коридоров, он так и не смог ее обнаружить. Возможно, она удалялась от него с той же скоростью, с которой он двигался к ней, и они кружили, чтобы никогда не встретиться. Возможно, разрывая этот замкнутый круг и наугад пересекая свои собственные следы, он с ней просто разминулся. Находиться вдвоем в огромном, полном народу помещении целых полчаса и не встретиться казалось необъяснимым. Это уже однажды случилось – на пароме.
Он остановился, чтобы это обдумать. В центре большой библиотеки горел огонь в камине, и человек двадцать или тридцать разговаривали, собравшись маленькими группками. У него в руке был пустой бокал. Некоторое время назад он оставил свою бутылку на столе среди пятидесяти других. Может быть, он чувствовал бы себя смущенным, стоя в одиночестве посреди комнаты, если бы не огонь, не опьянение и не пришедшая в голову мысль, что за годы, предшествовавшие их встрече, они, вполне возможно, проходили друг мимо друга на улице, сидели в одном и том же вагоне метро или стояли рядом в очереди – в линии, как говорят ньюйоркцы. Хотя он ничего подобного не помнил и, насколько ему было известно, ничего подобного никогда не случалось, он тем не менее считал, что нечто такое было, потому что у него имелось воспоминание, не поддававшееся окончательному восстановлению, и он подозревал, что создал его только в честь того, чего никогда не достигнет. И все же оно было очень сильным и оставалось с ним. Оно занимало время не больше, чем щелчок пальцами или щелчок фотоаппарата, но повторялось снова и снова: промельк облаков и неба – бледно-голубого неба, светло-серых, как голубиный окрас, облаков. Он падал сквозь них, как было, когда он прыгал с парашютом во время войны. Небо было зимнее, и светило солнце.