– Я хочу увидеть, какое у нас положение. Сначала разберусь, нельзя ли заставить их снизить сумму. Может, они ошиблись. Разговаривая с этими типами, я чувствовал что-то вроде смертельного давления. Очень сильно чувствовал возможность поражения. Я и раньше такое испытывал, совсем недавно. А посмотрите: я по-прежнему здесь, перед вами.
С тех пор как ему сообщили, что придется регулярно и бесконечно платить головокружительные суммы какому-то вымогателю, которого он не знал даже по имени, его не покидало ощущение, что на него давят, ставшее фоном всех событий; полностью забыть об этом бремени не удавалось даже во сне, а когда он просыпался, оно полностью пробуждалось вместе с ним.
Каждый раз, когда он делал расчеты, которые практичные люди делают регулярно, их результаты, незначительно варьируясь в соответствии с небольшими различиями в исходных предположениях, подтверждали, что это будет невозможно. И когда очередной расчет подходил к концу, конец этот был смертелен – для бизнеса, который был последним, что оставалось от жизни его отца, для коммерческого равновесия, на котором держалось благополучие полусотни семей, для его сбережений и его шансов с Кэтрин. Он не мог предложить ей себя разорившимся неудачником и никогда не стал бы оправдывать свой катастрофический провал молодостью и неопытностью. Во время пеших прогулок, а ходил он много, все эти цифры крутились у него в голове. Часами они выстраивались в ряды, занимая позиции, как солдаты восемнадцатого века в строго организованных сражениях. Он не был создан, чтобы день напролет размышлять о цифрах, и их непрерывный воздушный балет ослаблял его по мере того, как они заполняли собой весь мир. Ему казалось, что он медленно истекает кровью, меж тем как типы в пальто наполняются ею и разбухают, и над воротниками торчат их лица, насосавшиеся до отвала, опухшие и красные.
Иногда, несмотря на тревогу, ему казалось, что ничего не изменилось. Временами он почти радостно воображал до полудюжины способов не просто выпутаться, но и одержать победу. Но, возвращаясь к ним снова и снова, начинал отчетливо осознавать трудности, а связанные с ними риски представлялись ему все более угрожающими. Потерпев неудачу в попытках предотвратить снижение доходов, он не мог ничего придумать для их существенного увеличения – единственного, что могло поддержать его платежеспособность. Корнелл осознавал поражение гораздо лучше. Период ожидания изменений прекрасно знаком тому, кто прождал всю жизнь и ни разу не видел, чтобы несправедливые путы на его судьбе исчезали сами собой. Гарри бросало то в отчаяние, то в эйфорию, вызываемую временными восторгами по поводу замыслов, от которых в конце концов приходилось отказываться. Совершенно естественным казалось желание убить Готлиба, но Готлиба, по-видимому, уже уничтожил или убрал со сцены кто-то более могущественный, тот, кто в гражданском обществе и в мирной стране сделал убийство частью своего бизнеса.
Как мог этот человек, чьего имени Гарри никогда не слышал и чьего лица никогда не видел, поработить его за один день? Ответ был прост и не внушал надежд. В мирное время его соперник жил в состоянии войны и принуждал к тому же других. Если они принимали его вызов, он боролся с ними, как считал нужным. Если же они не сопротивлялись, он просто брал у них все, что хотел. Так раньше жили рыцари и лорды – отбирая у крестьян плоды их труда. Этот старый, как человечество, обычай проник в Новый Свет и нашел здесь приют среди внешне счастливого и светлого жизнеустройства.
Согласно подсчетам Гарри, у него в запасе был год, в течение которого он мог разобраться, что можно сделать. Что происходило, спрашивал он себя, когда крестьяне возвращались с войны, научившись пикой сбрасывать рыцаря с коня и расправляться с ним его же собственным мечом? В прежние времена крестьяне сражались редко, но теперь войны стали демократичными, и город был полон бывших солдат, которые умели сражаться, даже если и предпочитали мирную жизнь.
А Манхэттен, казалось, приветствовал его бедственное положение, словно был каким-то образом приспособлен для подобных сюжетов, видел их бесконечное множество и, пока не придет Царство Божие, будет и дальше их наблюдать и невозмутимо ткать из них невидимое полотно истории. Прекрасные панорамы, созвездия огней, картины и чувства, переполнявшие наблюдателя, составлялись не из камня, стали и электрического тока, но получали энергию и зажигали свет от борьбы не на жизнь, а на смерть, происходившей на его бесстрастных улицах. Город остался бы неизменным и в случае, если бы Гарри Коупленда похоронили на кладбище для бродяг, а преемник Готлиба любовался бы огнями на горизонте, сидя на высокой террасе, и в случае, если бы Гарри удалось одержать победу в этом перевернутом с ног на голову мире. Всегда равнодушный, город никого не предпочитает, никому не помогает, ни о ком не скорбит и никого не помнит. И поскольку все, что происходило в нем до этого или чему еще предстоит случиться, твердо и неизменно, как камень, казалось, что значение имеет только одно – поступать правильно. Если от любого останется только неслышное эхо, то от чего еще можно испытать удовольствие и гордость, как не от того, что ты все сделал правильно? Это ни Готлибу, ни его предшественникам и последователям никогда не придет в голову, следовательно, они будут не готовы, когда последствия их непонимания застигнут их врасплох.
«Приходите в два», – сказала Кэтрин, и отчасти из-за этого утром ему так хорошо бежалось по дорожкам для верховой езды, что он мог бы обогнать скачущих галопом лошадей. Пока он бегал, Кэтрин даже по глади обыденности мчалась так, словно ее уносило течением быстрого потока. Расчесываясь перед зеркалом, она подняла руки, чтобы уложить волосы, повернула голову, словно позируя фотографу, а потом, забыв об отражении в зеркале, почувствовала, как что-то прекрасное внутри, чем бы оно ни было, мечется, точно огонь, взад и вперед, переменчивое, как свет, мимолетное, как жизнь. Подобно всем певицам и танцовщицам, обучающимся с самого раннего детства, ей всегда хотелось петь и танцевать, но, стоило ей только начать, ее останавливали или просили удалиться дамы из клуба матери, ничего подобного не умевшие. У нее не было возможности петь и танцевать, кроме тех случаев, когда это было уместно: в репетиционном зале, дома, когда она оставалась одна, или собственно на сцене.
Поэтому она отбивала ритм и пела песню, обозначая слова одними губами, беззвучно. Но она слышала мелодию так, словно ее играл оркестр, и музыка, которая была только у нее в голове, за неимением выхода становилась более мощной, из-за ограничения проникая в нее глубже, чем если бы наполняла воздух. Закрывая шкафчик, она наблюдала за движением дверцы по намеренно медленной дуге, за своей напряженной рукой, которой она ее вела, за вытянутой вперед левой ногой, за величественно выпрямленной спиной, за всем своим телом, двигавшимся изящно и строго, как скользящий по воде лебедь.
Он был в нее влюблен. И он так решительно подошел к ней, увидев ее в кратком промельке, ничего о ней не зная, кроме того, какой она ему предстала. Несмотря на очевидные опасности, его внезапное, необдуманное и настойчивое влечение было тем самым, чего она желала больше всего в жизни, больше комфорта, успехов, долголетия или побед, – только этого полного безрассудства. Когда она шла домой, весь мир так и сиял. Деревья на тротуарах легко покачивались и, казалось, танцевали под музыку, которую она не могла остановить, от ритма которой невозможно было убежать. В полумраке Центрального вокзала лучи света падали вниз косыми столпами, освещая золотые пылинки, парящие, словно мошки. Ее сердце ухало от каждого изменения цвета и формы, от каждого взгляда на длинные и широкие, как морские горизонты, проспекты, сверкавшие стеклами на солнце, или на узкие, полные зелени улицы, или на поразительно точную хореографию десятков тысяч людей, которые двигались быстрым шагом, пересекаясь и никогда не сталкиваясь.