Чувствуя прилив сил после нескольких часов, проведенных под открытым небом, он сидел в темном зале паромной переправы и с нетерпением ждал, когда можно будет пройти через ворота к сверкающей воде. В гавани под покровом изменчивого дыма сновали туда-сюда корабли, каждый стремился к месту своего назначения, пересекая водную гладь, которую солнце украсило парчовым узором вспышек, похожим на листву, поворачивающуюся при внезапных порывах ветра. Большее число кораблей он видел только во время вторжений на Сицилию и в Нормандию, и над теми кораблями он быстро пролетал. В отличие от флотов вторжения, бесшумно и неподвижно покоившихся на не ждавших их морях, корабли и катера в нью-йоркской гавани вели себя несдержанно, гудели и свистели, словно отчаянно пытались заговорить.
Голуби, невзначай попавшие в зал, взлетали вдоль темно-зеленых стен к самым высоким окнам, отскакивали от них и опускались обратно на стропила отдохнуть. Пол блестел от стеклянной крошки, подмешанной в бетон, чтобы повысить силу сцепления. Постоянно, даже когда в крышу и стены било солнце, здесь горели сотни электрических ламп, чтобы рассеивать темноту. Шаги и тиканье часов. Клаксоны, двигатели, ветер, вода, хлопающие крылья, звуки дыхания, биение сердца, пульсация крови.
Гарри закрыл глаза, чтобы не потеряться в сутолоке. Когда ворота широко распахнулись, приглашая на очередной паром, и он открыл глаза, то увидел в воздухе белую вспышку, похожую на ястреба, разворачивающегося в полете, а затем она исчезла. Он за долю секунды понял, что это была газета, которую швырнули в урну с быстротой и точностью метательного ножа. И так же внезапно он понял, что этот прекрасный, мощный, беспечный бросок одним быстрым движением совершила женщина, идущая на паром и, похоже, рассерженная.
Отбросив благоразумие, приличия и сдержанность, он устремился вперед, расталкивая грозившую закрыть ее толпу, исполненный решимости не потерять эту женщину снова.
Она прошла на верхнюю палубу, к левому борту, где будет солнце. Он следовал за ней, смущенный и обеспокоенный, что идет по пятам, не зная, что сказать и будет ли он в состоянии произнести хоть слово. Ему еще предстояло увидеть ее лицо, но он уже знал, что она красива. Пройдя менее чем в двух футах справа от нее, когда она встала рядом с поручнем, он посмотрел в сторону носа, ожидая, чтобы ворота закрылись, паром задрожал, а обзор гавани расширился. Он остановился в десяти-пятнадцати шагах от нее, надел пиджак, поправил галстук и положил локти на поручень, сцепив руки перед собой и словно расслабившись. Он собирался небрежно повернуться налево, чтобы посмотреть, сошли ли со сходней последние пассажиры, и знал, что когда сделает это, увидит ее в профиль, если она будет в том же положении. Что делать дальше, он не представлял.
Гораздо медленнее, чем тот, кто хочет проверить, подняты ли сходни, он обернулся, ожидая увидеть ее в профиль в пятнадцати футах, если удастся. Но когда повернулся, оказалось, что она переместилась вперед и стоит так близко, что ее можно коснуться, и смотрит прямо на него – внимательные глаза, увеличенные прозрачными линзами, нейтральное, почти неодобрительное выражение на лице, казалось, говорившее, что трудно выносить точное суждение о предметах, удаленных от наблюдения.
Он влюбился в нее на расстоянии и в одно мгновение, и теперь, когда впервые увидел ее в тени деревянных свай и частоколов, в рассеянном солнечном свете, делавшем ее волосы золотистыми и отбрасывавшем приглушенные тени среди теней, то, что играло на поверхности, начало уходить вглубь. Он обнаружил, что смотрит на нее, не имея возможности притвориться, что смотрит куда-то еще. Секунда проходила за секундой, и он подумал, что она отвечает на его взгляд, возможно, ожидая, чтобы он представился, как кто-то знакомый, потому что никто, кроме уже знакомого, не мог быть настолько прямолинеен и груб, чтобы так на нее уставиться.
А потом он осознал: по выражению его лица и тому, как он стоит, она понимает, что на самом деле они незнакомы. И все же не отворачивается. Она казалась любопытной, раздраженной, ожидающей и сдержанной одновременно. Даже ради спасения жизни Гарри не смог бы сказать что-нибудь умное или хотя бы уместное. В этот миг, как выдавало выражение его лица, он вообще ничего не мог сказать. Ему вспомнилось, как ему говорили: хочешь с кем-то познакомиться – урони пачку бумаг, но у него не было никаких бумаг, чтобы их ронять.
Ни одна женщина из тысячи не удержалась бы от того, чтобы удалиться, возможно, с обидой. Но она прочла его с той же точностью, с какой он прочел ее. Гудок взревел, застав врасплох даже тех, кто переправляется на пароме каждый день, и заставив подпрыгнуть, словно от удара электрическим током. Сигнал встряхнул и этих двоих, заставив их легкие трепетать, пока он длится, казалось, навеки пригвождая их к палубе, отделяя от всего мира. Когда паром начал двигаться и поднялся ветер, проглянуло солнце. А когда открылся вид на гавань, она шагнула к нему, двигаясь в том же направлении, куда они плыли. Не сводя с него глаз, она протянул ему правую руку, чтобы он мог ее взять, что он и сделал, словно при официальном представлении. Прикоснуться к ее руке было свыше его сил. А потом самым красивым голосом, какой он когда-либо слышал, она произнесла самое красивое слово, какое он когда-либо слышал:
– Кэтрин.
Устремляясь вперед и разгоняясь до максимальной скорости, паром оставлял за собой бирюзовый след с длинными гирляндами белой воды по краям. Канат, свисавший со шлюпбалки, болтался взад-вперед от порывов ветра и от легкой качки, начавшейся, когда паром вышел на открытую воду. Он ждал эту женщину очень долго, хотя и не знал, что ждет. И вот она стоит перед ним, слишком красивая для слов.
Она заговорила первой, осуждающе, но вежливо:
– Мы когда-нибудь встречались?
– Нет, мы сталкивались.
Забывшись в слепом увлечении, он неосторожно приблизился к точке невозврата и оказался влюблен в нее вплоть до мельчайших деталей. Если бы она знала каждую или хотя бы одну из этих особенных деталей, это явилось бы доказательством того, что она обладает даром ясновидения, и ее саму захлестнуло бы редкостное чувство испытываемого к ней обожания. Хотя она не кроила и не шила свою блузку, не украшала ее сдержанной волнистой вышивкой и не придавала этой вышивке серых и розовых оттенков перламутра, она надела ее, и та облегала ее час за часом, впитывая тепло ее тела и запах ее духов. Воротник, петелька, пуговица слоновой кости, нитки, образующие корзиночный узел в углублении пуговицы, – все это стало для него не просто символом, потому что он никогда не любил просто символов, но частью ее: она это трогала, рассматривала, одобрила и выбрала.
И у нее было еще много всего, что переполняло его обожанием. Ее руки и то, как она их держала, бессознательно. И все же ее пальцы никогда не располагались относительно друг друга иначе, чем гармонично, как бы они ни двигались и на чем бы ни покоились. Боже мой, подумал он, ее руки прекрасны. Каждый слог, что слетал с ее уст, то, как она произносила каждое слово, тембр ее голоса. Ее изящество, когда она двигалась или когда была неподвижна. Даже несколько морщинок на ее юбке. Линии ее шеи, то, как она поднималась из плеч. Ее грудь, на которую он едва осмеливался взглянуть, но все же взглянул. А за всем этим, далеко за пределами этого, наивысшее удовольствие ему доставляло предвидение того удивления, восторга, зачарованности, гнева и любви, которыми она будет встречать все, с чем ей предстояло сталкиваться всю оставшуюся жизнь. Он хотел выслушать ее историю, узнать эту женщину до мельчайших подробностей и увидеть ее всю целиком издалека, а также посмотреть на мир глазами, которые теперь держали его в плену.