Ва-Банк | Страница: 83

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Да уж, Папи представили в суде как очень опасного человека, умного и хитрого, а значит тем более опасного, сделали из него чуть ли не главаря преступного мира. На самом деле выходило, что он настоящий мудак: стреляет в парня прямо на бульваре и остается на месте преступления, возле площади Пигаль, поджидая, когда мимо снова прошествует Гольдштейн. Нет, он даже не отправился в другой квартал перевести дух, не уехал за город. Он остался стоять на месте, как верстовой столб на проселочной дороге в Ардеше, делая все возможное, чтобы поскорее объявилась полиция и спросила у него, как идут дела.

Сам же Гольдштейн, утверждавший, что хорошо меня знает, вовсе не был дураком. На следующий день после своего заявления он смотался в Англию.

А я тем временем твердо стоял на своем и защищался как сущий дьявол: «Гольдштейн? Не знаю такого. Вполне допускаю, что мог его видеть, даже перекинуться с ним парой слов, как это бывает между людьми, часто посещающими одно и то же место, но в то же время не ведающими, с кем они разговаривают». И действительно, мне никак не удавалось приладить рыло к этому имени вплоть до первой очной ставки, когда я едва-едва его опознал. Я был настолько поражен, что какой-то незнакомый мне сопляк выдвигает против меня такое аргументированное обвинение, что невольно задался вопросом: какое же преступление он мог совершить – мелочь, разумеется, судя по его ничтожеству, – что полиция вертит им как хочет? Я до сих пор задаю себе этот вопрос. Сексуальные извращения или наркомания?

Без него самого, без его последующих показаний, каждый раз добавлявших новые кирпичики в здание, что воздвигалось полицией, без тех заявлений, которые широко распахивали двери для всякого рода «знаете, говорят, что…», ничего не вышло бы. Ровным счетом ничего.

Он говорил: «Я слышал, что мадам такая-то сказала…» Идут к мадам такой-то, а та в свою очередь заявляет, что вполне могло быть, что… и так далее. Из всех этих «может быть» и «возможно», сказанных людьми, которым докучали фараоны, складывалась бо́льшая часть моего дела.

И тут произошло нечто такое, что поначалу могло показаться просто чудом, но что впоследствии обернулось чрезвычайно опасным событием, прямо-таки фатальным. Полиция провернула дьявольскую махинацию, поставив волчий капкан, куда я и влетел со всего размаху вместе со своими адвокатами. Помышляя о спасении, я рыл себе могилу. Поскольку в досье ничего неопровержимого против меня не было, то и дальнейшие показания Гольдштейна выглядели неправдоподобными. Настолько все было шатко, что для приписываемого мне убийства не хватало даже такого пустяка, как мотив преступления. Не имея причины для неприязни к жертве и будучи в здравом уме, я оказался в этом деле столь же уместным, как, скажем, волос в супе. Любой суд, составленный даже из самых последних тупиц, не мог этого не заметить.

И тогда полиция изобрела мотив. Его предоставил свинья в полицейской форме, инспектор Мазилье, утюживший Монмартр уже десять лет.

Один из моих защитников, мэтр Беффе, часто посещал Монмартр в часы досуга. И вот однажды он встретил там этого фараона, который заявил, будто ему доподлинно известно, что́ произошло на самом деле в ночь с двадцать пятого на двадцать шестое марта и что он готов дать на суде соответствующие показания, которые, несомненно, будут в мою пользу. Мы обсудили этот вопрос и пришли к выводу: либо Мазилье заела профессиональная честность, либо, что более вероятно, между ним и Мэйзо существует некое соперничество.

И мы заявили его свидетелем. Сами.

Но такого заявления от Мазилье мы никак не ожидали. Он сообщил, что хорошо меня знает, что я оказал ему немало услуг, и добавил: «Благодаря информации, которой снабжал меня Шарьер, мне удалось провести ряд арестов. Обстоятельства, относящиеся к убийству, мне неизвестны. Однако я слышал (боже, сколько таких вот „я слышал“, „мне говорили“ было на моем процессе!), что Шарьер был на ножах с некоторыми неизвестными мне лицами (так-так, дальше!), упрекавшими его за связи с полицией».

Вот вам и причина убийства! Я «замочил» Ролана Леграна во время разборки за то, что тот разнес по всему Монмартру о моем стукачестве.

И когда же выступил со своим заявлением инспектор Мазилье? Четырнадцатого апреля. А когда Гольдштейн дал другие показания, полностью перечеркнувшие те, что были даны в день убийства? Восемнадцатого апреля, через четыре дня после Мазилье.

Но в отличие от судебного следователя Роббе, сидевшего с самого начала в кармане у полиции, другие члены суда не были готовы проглотить месиво, приготовленное фараонами. Оно оказалось настолько несъедобным, что разразился первый скандал.

Когда суд первой инстанции ознакомился со всей этой стряпней, массой слухов, лжи, показаний, сделанных по подсказке или под давлением, он почувствовал, что в деле не все гладко. Так что, Папи, хотя ты часто сваливаешь всех в одну кучу: судей, фараонов, присяжных заседателей, администрацию тюрем и лагерей как одного поля ягоды – ты должен все же признать и порадоваться тому, что среди них попадались в высшей степени порядочные служители правосудия.

В результате суд первой инстанции отказался отправить мое дело в суд присяжных и вернул его на доследование.

Ярость полиции не знала границ. Везде искали свидетелей. В тюрьме – среди тех, кто вот-вот должен был выйти на волю, а также среди только что освободившихся. Прибавьте сюда разного рода «мне сказали», «я слышал», «кажется, что…». И так до бесконечности. Но доследование ничего не дало, абсолютно ничего, ни малейшего намека на новую и серьезную улику.

Наконец, так и не приготовив ничего свежего, кроме скверной рыбной похлебки, в которой мелкая речная рыба, выловленная в мутной воде, должна была сойти за первоклассную средиземноморскую, они отправили мое дело в суд присяжных.

И тут раздался второй удар грома. Такое крайне редко происходит в судебном мире: прокурор, государственный обвинитель, роль которого и личная заинтересованность состоят в том, чтобы защищать общество, продвигаться по службе, отправляя как можно больше обвиняемых за решетку, этот прокурор, которому передали мое дело, чтобы выступить с обвинением против меня, поднял его со стола, словно пинцетом, кончиками пальцев и положил обратно со словами: «Я не собираюсь выступать обвинителем по этому делу. Оно с душком и шито белыми нитками. Поручите это кому-нибудь другому».

В тот день лицо мэтра Раймона Юбера светилось от удовольствия, когда он сообщил мне в Консьержери эту сногсшибательную новость!

– Представьте себе, Шарьер, ваше дело настолько хлипкое, что в суде разразился настоящий скандал: прокурор, заметьте, отказался выдвигать против вас обвинение и предложил передать дело другому!

…Сегодня вечером на скамье бульвара Клиши было свежо. Я сделал несколько шагов взад и вперед под сенью деревьев. Не хотел выходить на свет, опасаясь потерять луч волшебного фонаря, доносящего до меня картины и образы тридцатисемилетней давности. Я поднял воротник плаща, чуть сдвинул шляпу на затылок, чтобы проветрился череп, разгоряченный и вспотевший от воспоминаний. Затем я снова сел, закинул полы плаща на колени и, повернувшись спиной к проспекту, взялся за спинку скамьи обеими руками. Точно так же держался я руками за барьер заграждения для подсудимых на своем первом процессе в июле тысяча девятьсот тридцать первого года.