Ведь у меня был не один процесс. Их было два.
Как же они отличались друг от друга! Первый состоялся в июле, второй – в октябре.
Все шло слишком хорошо, Папи! И зал суда поначалу не был кроваво-красным. Ничего похожего на скотобойню, скорее – огромный будуар. В свете чудесного июльского дня занавеси, ковры, мантии судей выглядели почти бледно-розовыми. И улыбающийся председатель суда, добрый, как ребенок, и слегка скептичный. Не очень-то доверял он тому, что было написано в деле. Это следовало из его вступительного слова на открытии заседания:
– Шарьер Анри, поскольку обвинительное заключение ни в коей мере не отвечает тому, что мы желали бы в нем найти, будьте добры сами изложить свое дело членам суда и присяжным заседателям.
«Потрясающий случай, неслыханный, неожиданный. Такой выпадает один раз на тысячу, и вот он представился тебе, Папи. Воспользуйся им! Председатель суда просит обвиняемого изложить свое дело! Хорошо ли запомнился тебе тот щедрый на солнце июльский суд, те замечательные судьи? Это было чересчур хорошо, Папи. Судьи вели процесс беспристрастно, председатель спокойно и честно занимался поиском истины, задавал обескураживающие вопросы полицейским и свидетелям, заставляя Гольдштейна вертеться словно угорь на сковородке, в результате чего обнажались противоречия в его показаниях. Председатель разрешил мне и моим защитникам по ходу разбирательства задавать самые щекотливые вопросы противной стороне. Это было слишком хорошо! Я не устану повторять тебе, Папи, что это было правосудие, освещенное солнцем, как если бы судьи решили провести праздничное судебное заседание, приняв мою сторону из-за несуразиц в сомнительных показаниях еще более сомнительных полицейских.
Тогда ты мог бороться и защищаться, Папи. Бороться с кем? Таких хватало, их было в избытке».
Мой главный свидетель – мать потерпевшего – уже обработан фараонами. Не думаю, что она сделала это из злого умысла, она поступила так бессознательно, принявшись выдавать инсинуации полиции за свои собственные.
Мать уже не заявляла, что слышала в присутствии комиссара полиции: «Папийон Роже». Теперь она утверждала, будто Легран добавил (когда?), что один из его друзей, Гольдштейн, хорошо знает Папийона. Сегодня она показывала, что слышала: «Это Папийон, Гольдштейн его знает». Она забыла про «Роже» и добавила: «Гольдштейн его знает». Таких слов не слышали ни комиссар Жерарден, ни инспектор Гримальди. Очень странно, когда комиссар полиции не замечает и не записывает столь важные вещи, не так ли?
Мэтр Готра, представлявший интересы потерпевшей стороны, предложил мне попросить прощения у матери жертвы. И я сказал ей:
– Мадам, мне не за что просить у вас прощения, поскольку я не убивал вашего сына. Единственное, что я могу сделать, – это посочувствовать вашему горю.
Но комиссар Жирарден с инспектором Гримальди не изменили своих первоначальных показаний. Легран сказал: «Это Папийон Роже». И все.
И тогда появился вечный свидетель, который был хорош под любым соусом, Гольдштейн. Этот свидетель – настоящая патефонная пластинка, сработанная на набережной Орфевр, 36. Он давал пять или шесть показаний, обвинение строилось на трех. Каждое его заявление усиливало выдвинутое против меня обвинение, и неважно, что они противоречивы. По сути каждое из них являлось новым кирпичиком в том здании, которое сооружала полиция. Я снова вижу этого свидетеля, как если бы все происходило сегодня. Он говорит тихо и едва поднимает руку, произнося «я клянусь». Когда он заканчивает давать показания, мэтр Беффе сразу же переходит в атаку:
– Прежде всего, скажите, Гольдштейн, сколько раз вы «случайно» встречали инспектора Мэйзо, который сам заявляет, что «случайно» встречался и разговаривал с вами об этом деле много раз? Странно, Гольдштейн. Сначала вы утверждаете, что вам ничего не известно о деле, затем – что вы знаете Папийона, потом – что вы встречались с ним в ночь преступления перед совершением преступления, далее – что он послал вас в больницу Ларибуазьер узнать, как обстоят дела у Леграна. Как вы сами объясните столь разные показания?
Ответ Гольдштейна свелся к повторению:
– Я боялся, потому что Папийон на Монмартре был крайне опасен.
Я сделал протестующий жест, и председатель обратился ко мне:
– Обвиняемый, у вас есть вопросы к свидетелю?
– Да, мсье председатель.
Я посмотрел прямо на Гольдштейна:
– Гольдштейн, повернитесь ко мне, посмотрите мне в лицо. Что это за мотив, который заставляет вас врать и возводить на меня напраслину? Какое преступление, известное Мэйзо, вы отрабатываете, выдвигая против меня эти лживые обвинения?
Негодяй посмотрел мне в глаза, весь дрожа, но все-таки внятно произнес:
– Я говорю правду.
Жаль, что я не мог тогда убить этого мерзавца! Я повернулся к суду:
– Господа судьи! Господа присяжные! Прокурор утверждает, что я находчив, умен и хитер, но показания свидетеля говорят об обратном. В свете его заявлений я выгляжу полным идиотом, что и собираюсь вам доказать. Если ты признаешься кому-то в том, что совершил тягчайшее преступление, скажем только что убил его друга, и если ты умный человек, то такое признание можно сделать только тому, кого ты хорошо знаешь. И нужно быть круглым идиотом, чтобы признаться в содеянном незнакомому человеку. А Гольдштейн мне незнаком. – И, повернувшись к Гольдштейну, я продолжаю: – Пожалуйста, Гольдштейн, назовите кого-то в Париже или во Франции, кто может сказать, что он хотя бы раз видел нас с вами за беседой.
– Я не знаю никого, кто бы это засвидетельствовал.
– Правильно. Назовите, пожалуйста, хотя бы один ресторан, бар или бистро на Монмартре, в Париже, в целой Франции, где мы ели или пили хотя бы однажды.
– Я никогда не ел и не пил с вами.
– Очень хорошо. Вы говорите, что, когда встретили меня первый раз той злополучной ночью, со мной были еще двое. Кто они такие?
– Я их не знаю.
– И я не знаю, между прочим. Скажите, только быстро и не раздумывая, куда я вас просил прийти с ответом, когда давал вам поручение сходить в больницу, и называли ли вы то место тем, кто вас сопровождал? Если нет, то почему?
Ответа нет.
– Отвечайте, Гольдштейн. Почему вы не отвечаете?
– Я не знал, где вас искать.
Мэтр Раймон Юбер:
– Значит, мой клиент посылает вас с очень важным поручением – узнать, в каком состоянии находится Ролан Легран, – и вы не знаете, куда вам идти с ответом? Это так же смешно, как и неправдоподобно.
«Да, Папи, это было совершенно неправдоподобно; и тем более прискорбно, что все обвинение позволялось строить на последовательных и с каждым разом все более отягчающих мою вину показаниях этого несчастного подонка, к тому же совсем не умного и не способного, даже при всей натасканности в полиции, быстро отвечать на вопросы».