Авиатор | Страница: 33

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Под козырьком курили двое в белых халатах, тягуче сплевывали на землю. Два верблюда. Прошел мимо них к справочному окну. Там старуха с очками на шнурке.

– Воронина Анастасия Сергеевна в какой палате?

Надела очки. Слюня палец, что-то перелистывала. А я ведь забыл спросить по телефону, когда здесь посещают. И про обувь сменную, и про халат.

– Четвертый этаж, 407-я палата.

– Когда время посещения?

– Посещайте когда хотите, – не поднимая глаз сказала.

Не размыкая губ.

– А как она теперь выглядит?

– Кто?

– Воронина.

Не ответила. Лучше мне было про халат спросить. Или про обувь.

– Там у вас, между прочим, два верблюда стоят, – показал я на вход. – Вы на вход смотрите, не на меня.

Поднялся по лестнице (лифт не работал), лампы горели через одну. В полумраке едва не налетел на искусственные растения. С этими изделиями в моей новой жизни я сталкивался уже несколько раз, в казенных преимущественно учреждениях. Красота их, на мой вкус, сомнительна, зато они не требуют освещения. Требуют, скорее, противоположного: чем меньше света, тем они лучше выглядят. Странно, что в таком состоянии я был способен о них думать. Это от волнения.

Всё, что пишу сейчас, – от волнения. От мерцающего моего сознания, не вполне еще, кажется, размороженного. Не знаю, зачем всё это написал: я ведь так никуда сегодня и не поехал. Телефон, адрес и даже фотографию больницы в “Желтых страницах” нашел, но – не поехал. Только позвонил, узнал номер палаты: 407. Поехать же не хватило решимости.

Воскресенье

День начинался, как вчера. Встал рано утром, выпил кофе. Вызвал такси и, стало быть, все-таки поехал. Больница, окна заклеенные, двое курящих у входа – всё как на фотографии. И ведьма в справочной, очки на шнурке.

Вот он, четвертый этаж. Иду по коридору, читаю ромбы с номерами палат – где-то они есть, а где-то отломаны. Номер 407 написан на двери карандашом. Стучу. Сердце тоже стучит. Из палаты (не сразу) предлагают входить – голос женский, грубый, почти мужской. Нажимаю на дверь – ее заклинило. Тот же голос предлагает нажимать сильнее. Судорожно сотрясаясь, дверь открывается. И меня потряхивает – даже сейчас, когда пишу.

Вхожу, в нос бьет резкий запах мочи. Восемь коек в два ряда. Восемь старух: семь лежит, одна полусидит – та, которая у окна. Видимо, она и отвечала. Пытаюсь угадать, кто из них Анастасия.

– Вы к кому? – спрашивает сидящая.

Да, она отвечала: редкий голос. Только представить, что такой звучит рядом всю жизнь…

– К Анастасии Сергеевне.

– К Ворониной? А вы ей кто будете – внук? Или просто родственник?

Хороший вопрос, главное – выбор есть. Смотрю на вопрошавшую. Лица ее против света не видно, один лишь голос.

– Просто родственник.

Старухи в кроватях начинают двигаться, некоторые приподнимаются на локтях. С одной из тумбочек падает жестяная кружка, я поднимаю. На краю кружки, там, где ее касаются губами, засохшая хлебная кашица.

– А если родственник, так ухаживай, – советует голос. – А то бабка второй день в говне лежит, и никто не подойдет. – И неожиданно сбавив громкость: – Бабушек мыть никто не хочет.

Не хочет. Глаза мои привыкают к освещению, и я начинаю различать черты говорящей. Никакой в них свирепости. Деревенский вздернутый нос, идущие от него ярусами морщины. Седые волосы из-под платка.

– Ты, Катя, не шуми, – раздается с другой кровати. – Человек первый раз пришел, а ты на него набрасываешься.

– А где раньше был? – интересуется Катя.

– Где был – там нет. (Уж это, замечу, точно.) Внучка-то вчера приходила? Приходила. А помыть, кстати, и сестра могла бы.

Катя жует губами, словно бы взвешивая и такую возможность.

– Дождешься тут от нашей сестры, – голос ее звучит почти примирительно. – Без сотенной пальцем не пошевелит. Буха́ет сейчас, небось, в ординаторской.

А я всё еще не представляю, кто здесь Анастасия. Мне не указывают на нее, потому что думают, что я ее знаю. Наконец Катина собеседница машет рукой в сторону одной из коек:

– Не слушайте нас всех. Идите к своей бабушке.

Я понимаю, куда нужно идти, и делаю первый шаг. В сущности, я понял это с первой секунды, но боялся подтверждения. Теперь подтверждение получено, и я иду. Не поднимая глаз на Анастасию, рассматриваю прикроватную тумбочку. Бутылка минеральной воды, крем в тюбике, стакан со вставной челюстью. Это челюсть Анастасии.

Анастасия. Лежит с закрытыми глазами. С полуоткрытым ртом. Тяжело дышит. Порою при дыхании образуются пузыри и тут же лопаются. Левая рука на одеяле, сжата в кулак, словно грозит кому-то. Кому? Большевикам, убившим ее отца и погрузившим в азот меня? Жизни вообще? Я беру эту руку за запястье и подношу к губам. Сколько раз делал это – едва касаясь, нечувствительно почти. Исследуя каждую линию на сгибе, ощущая невидимые волоски. А теперь рука другая, совсем другая. Мокра от моих слез. Кулак медленно разжимается: грозить поздно. Да и некому.

– Вы бы ее все-таки… помыли.

Это Катя.

– Я готов. Только не знаю, как это делается…

– Все когда-то не знают. Подскажем.

Она бы и на Соловках не пропала.

Мне велят вытащить из-под матраса клеенку и развернуть ее. Взяв Анастасию за плечо, переваливаю на бок (плоть ее легка) и подкладываю клеенку. Анастасия в памперсе (так, кажется?) – я видел такие по телевизору на младенцах.

– Не бойся, – командует Катя. – Ко всему приходит привычка.

Я не боюсь. Вспоминаю, как мечтал увидеть наготу Анастасии. Бросаю взгляд на ее лицо. Глаза Анастасии приоткрываются, но сознания в них нет. Так даже лучше.

– Снимай. Хорошо, ее внучка эти штуки стала покупать, а первое время пеленками обходились.

Я расстегиваю памперс. Со звуком отлипания отделяю его от плоти. Запах. Если без прикрас, то сильная вонь. Ну и что, что вонь? На Соловках я и не то вдыхал и чего только не касался. Передо мной лежит единственный близкий мне человек, и если состояние его таково, то это нужно принимать как данность. Счастье, что он есть, что продержался до моего возвращения к жизни. Я сворачиваю памперс и аккуратно кладу на пол.

– Теперь достань из-под койки судно, поставь на клеенку. Приподними бабку за поясницу и положи попкой на судно. – Катя встает и, шаркая, нащупывает тапки. – Внучка-то одна справляется. И ты учись.

Катя на минуту выходит из палаты и возвращается с лейкой и губкой. Вода в лейке теплая, судя по цвету – с марганцовкой. Как ни странно, мне помогает даже Катин полководческий тон, он не дает расслабиться. Левой рукой я понемногу лью воду, а правой мою у Анастасии в паху. Осторожно так вожу губкой.