Томас и миссис Керридж постоянно брюзжали: каждый считал, что другой «выслуживается перед хозяйкой», но еще пуще брюзжали они из-за Санни, от которого «только лишние хлопоты». Это говорилось прямо в его присутствии, как будто он – пустое место, хотя Санни сидел с ними за кухонным столом: Томас курил свои неизменные «Вудбайнз», а миссис Керридж пила чай. Его так и подмывало спросить: «А где у нас нынче господин Этикет?» – мама непременно обратилась бы с этим вопросом к Санни, посмей он только сказать что-нибудь невежливое о присутствующих. Вообще говоря, господин Этикет не остался бы без дела, поселившись в «Джордане». А Санни зарекся бы вести себя невежливо, если бы только его отпустили домой.
И все равно, чем находиться в любой комнате этого особняка, лучше уж было сидеть на кухне, в тепле. Если повезет, здесь и поесть давали. Когда он подолгу отирался на кухне, миссис Керридж его подкармливала – с той же небрежностью, с какой бросала объедки собакам. Бабка с дедом питались скудно, и у Санни вечно подводило живот. Он рос, ему требовалось нормальное питание. Даже мама так говорила. И что совсем уж невыносимо, за едой на него градом сыпались замечания: жуй-с-закрытым-ртом-не-горбись-нож-в-правой-руке-вилка-в-левой-где-тебя-воспитывали-в-хлеву? По словам бабки, за столом он вел себя «ужасающе», как свинья, а раз так, то впору и кормить его помоями, как свинью.
– Свиней-то хозяева нынче не держат, – приговаривала миссис Керридж, – а то б тебя самого, ей-богу, свиньям скормили. – И ведь даже не угрожала, а просто делилась мыслями.
Миссис Керридж со вздохом обратилась к Томасу:
– Ладно, понесу ихней светлости «утренний кофей».
Последние два слова, густо сдобренные сарказмом, указывали, что миссис Керридж, как истинная селянка, гордится своим пристрастием к щедро заваренному, сладкому чаю и на дух не переносит манерного господского кофе. Бабка Санни была никакая не «светлость», а обыкновенная «миссис». Миссис Вильерс. Миссис Антония Вильерс. Санни с усилием и запинкой выдавливал «бабушка» (не в последнюю очередь потому, что отказывался верить в свое с ней родство). Почему нельзя обращаться к ней попросту: «ба» или «бабуль»? Как-то он сделал пробный заход. Она стояла у застекленной двери, не спуская глаз с Томаса, подстригавшего лужайку («Бестолочь!»), а Санни, расположившийся на ковре со старым, еще папиным конструктором, который нехотя выдала ему бабка («Смотри у меня, ничего не сломай!»), попросил: «Бабуль, дай молочка попить». Она развернулась, словно ее хлестнули плеткой, уставилась на него как на чужака и процедила: «Я не ослышалась?», почти как мама, только еще в десять раз противнее, точно жалила его каждым словом. «Бабушка, – торопливо поправился он и добавил: – Дайте, пожалуйста». (Господин Этикет одобрительно кивнул.) А бабка продолжала сверлить его взглядом, покуда ему не стало казаться, что один из них вот-вот превратится в камень, но в конце концов она пробормотала себе под нос: «Бабуль, дай молочка попить», как будто в жизни не слышала ничего загадочней. И опять принялась следить за Томасом. («Все кое-как!»)
– Молочка? – хохотнула миссис Керридж. – Вот ненасытная утроба, что с тобой будешь делать?
Да ведь ребенку, который растет, полезно пить молоко, Санни это усвоил давным-давно! Ну что за люди? И еще полезно есть печенье, бананы, булку с маслом и джемом, но в «Джордане» это считалось баловством, и только настоящий дедуля, дедушка Тед, понимал, что среди дня нужно подкрепиться. Санни привык, что находящиеся рядом с ним взрослые в большинстве своем совершенно не знают детей: так было и в Адамовом Акре, и в маминой «группе сторонниц мира», и у него в школе – но там его хотя бы не морили голодом.
– И не говори, брат, – сочувствовал ему отец, Доминик. – Живешь как у Диккенса в романе: «Простите, сэр, я хочу еще». Помню, помню. А когда в школу-пансион уедешь, там и вовсе дерьмом кормить будут.
Какой еще пансион? – не понял Санни. Не поедет он ни в какой пансион. После каникул он домой поедет, в Йорк, и вернется в свою школу; не очень-то он ее любил, но теперь она уже виделась потерянным раем.
– Не зарекайся, брат, – говорил отец. – Кто попал им в когти, того уже не отпустят.
Доминик занимал комнату над конюшней («моя мансарда») и обычно валялся там на продавленном диване, в окружении незаконченных полотен. От лошадей остался лишь стойкий запах навоза, витавший над наружной каменной лестницей, что вела в мансарду. Из господского дома отец Санни был изгнан («сам захотел – и свалил»).
Доминик, похоже, не отличался здоровым аппетитом, зато у него всегда была где-нибудь припрятана плитка шоколада, которую они делили по-братски. Отец, по собственным словам, был слаб здоровьем: «больница, всякая такая фигня», но в последнее время неуклонно шел на поправку. Всякий раз, когда Санни поднимался к нему в мансарду, он спал, хотя потом уверял, что всего лишь погрузился в раздумья. Обращаться к нему с жалобами не имело смысла. Его пичкали, как он говорил, «сильнодействующими препаратами». На подоконнике выстроилась целая шеренга флакончиков. «Ленивец», – жаловалась на него бабка деду (у Санни язык не поворачивался называть его дедушкой), и хотя Санни понимал, что папу нужно защищать, он не мог отделаться от мысли, что бабка права. Если честно, ленивцы дали бы Доминику сто очков вперед. (Санни вместе с дедушкой Тедом смотрел телепередачу из мира животных – как раз про ленивцев.) Дедушка не высказывал определенного мнения насчет Доминика. А все потому, что Доминик, по выражению миссис Керридж, был совсем того. Мозги всмятку.
– Как, скажи на милость, Доминик в таком состоянии сможет принять наследство? – вопрошала бабка, ничуть не смущаясь тем, что ее разговоры с мужем всегда носили односторонний характер, – похоже, такое положение дел ее вполне устраивало. – Что, если он так и не возьмется за ум? Тогда это дитя, Господи спаси и сохрани, станет нашей единственной надеждой.
«Это дитя» не знало, что и думать. Кому охота становиться единственной надеждой для других? Похоже, он был «последним из Вильерсов». Стоп: а как же Берти?
– Да она же девочка, – презрительно цедила бабка. – «На дочерях род закончился» – так напишут в ежегодном альманахе дворянства.
Санни не видел в этом ничего зазорного, но родне требовался наследник мужского пола, твердила бабка, пусть даже незаконнорожденный. («Нагу-у-улька маленький, да? – сплетничала с Томасом миссис Керридж. – По всем статьям».)
– Мы сделаем из него Вильерса, – говорила бабка, – но это будет тяжкое испытание.
В отцовском «недомогании» был, судя по всему, повинен Санни. Как так? Почему?
– Да потому, что на свет родился, – объясняла миссис Керридж, протягивая ему черствое печенье. – Кабы Доминик по молодости не баловался дурью да не путался с твоей маманькой и всяко разно, – втолковывала она, – то катался б верхом кажный день и взял бы в жены барышню-красавицу, чтоб в ушах жемчужины, а сама на костюмчике, как у знатных людей заведено. А он чё? – Она изобразила заячьи уши. – Худо-о-ожником заделался. А когда уродилось на свет такое вот сокровище, нервишки-то у бедняги совсем сдали. – Миссис Керридж была бездонным кладезем разных сведений, по большей части, к сожалению, ложных или ущербных.