И если первая увольнительная – и сразу на собственную свадьбу – в душе Морячка наверняка вызвала бурю эмоций, то в его голове – ураган мысли. Как же так получается: католический костел осуждает тех, кто вступает в интимную близость до свадьбы, а потом не моргнув глазом предлагает им одно из важнейших святых таинств – таинство венчания, даже когда по закруглившемуся животику невесты видно, что церковное осуждение не сдержало ни ее, ни жениха от греха. «А в чем, собственно, проблема, дорогой? Совершенно не по делу цепляешься, – много лет спустя объясняла ему Агнешка, слегка подтрунивая над его катехизисной безграмотностью. – Перед свершением таинства венчания они как положено исповедовались и получили – знаю это по собственному опыту – полное прощение грехов». Это факт. Исповедь и наступающее после нее отпущение грехов, которое дается как бы авансом, как бы в кредит, потому что никто (кроме, естественно, Господа Бога) не проверяет, как выполняется покаяние, – феноменальное изобретение института Церкви. Ведь не Бог же изобрел исповедь. Даже если в Библии, которая всего лишь придуманная – что-то вроде греческой или римской неисторической мифологии – книга о Боге, в Евангелии, кажется, от Иоанна, написано: «Сказав это, дунул и говорит им: примите Духа Святого: Кому простите грехи, тому простятся; на ком оставите, на том останутся». Но ведь священник в исповедальне никакой не Дух Святой. Такой же грешник, как и все другие люди. А иногда даже еще более грешный. Но самое главное: зачем всеведущему и вездесущему Богу какой-то ненадежный посредник в лице священника? Нелогично получается. Ведь Бог присутствует при каждом грехе точно так же, как и в каждом добром деле. Бог есть везде и был всегда. А значит, ознакомление Его со своими грехами и провинностями не имеет никакого смысла. Поэтому исповедь – считает он – гениальная придумка Церкви как института. Она должна усилить в людях чувство вины и стыда. Для католической веры это принципиально. Рассказать вслух о своих прегрешениях – не то же самое, что просто думать о них в краткие мгновения, когда человека терзают угрызения совести. Непроговоренные вслух, они исчезают так же быстро, как и появились. А потом возвращаются и возвращаются и мучают как невыплаченный долг. Поэтому хочется рассказать о них, признаться в них. А признаться лучше всего тому, кто не сделает нам вреда. Об этом сейчас знает даже начинающий психотерапевт. А Церковь уже давно знала об этом. К тому же исповедь ничего не стоит, в смысле бесплатная услуга. Кроме того, а может, даже и прежде всего – контролирование поведения народа без расходов на организацию сети информаторов – идея гениальная. Люди сами, по собственной воле, придут и расскажут, встав на колени, что они там задумали против господствующей идеологии. Однажды ему случилось несколько часов подряд дискутировать этот вопрос с одним польским иезуитом; так получилось – их кресла в самолете, совершавшем рейс Варшава – Рим, оказались рядом. Молодой монах – и это было неожиданно – имел магистерскую степень по теологии, кандидатскую по физике и докторскую по философии. К тому же в совершенстве владел английским и французским. Он помнит парадоксальное и в то же время ироничное замечание своего попутчика:
– А вы знаете что… С исповедью примерно так же, как и с ахиллесовой пятой. Я практически уверен, что ее придумали ортопеды…
А еще он был убежден в том, что коммунисты и все подобного типа диктатуры должны завидовать Церкви, что у нее есть такой институт. Но в жизнь воплотить этот проект у себя не могли по техническим причинам и теперь не могут. Нет в их распоряжении ни рая, ни ада, ни даже чистилища. Обещания загробной жизни – то есть самого важного в этом фокусе – тем более нет. Что может пообещать, например, какой-нибудь гэбэшник, к которому приходит на исповедь, ну, скажем, Куронь и с искренним чувством вины признаётся, что тяжело согрешил против первой заповеди: «Да не будет у тебя никакой другой Партии, кроме меня». Мало что может. Максимум – пообещать допрос на Раковецкой [18] . Религия построена на терроре, на страхе того, что нас ждет после смерти, а поскольку это всего лишь вопрос веры, а не доступного проверке знания, клер может пригрозить всем чем угодно. В том числе и бесчисленными и нестерпимыми муками после грешной жизни. В этом отношении у гэбэшника нет таких возможностей: при том, что суть террора та же – страх ожидания наказания, – но наказание от гэбэшника должно настигнуть при жизни. Священникам несравнимо легче еще и в другом отношении: вся их система построена так, чтобы согрешивший «раскололся». Сначала грешу сколько захочу, потом прихожу, встаю на колени перед исповедальней, пытаюсь вспомнить все свои грехи (в смысле все то, что я сам сочту грехом, потому что, как правило, люди уже не помнят десяти заповедей Господних, не говоря уже о семи смертных грехах), а мужчина в черной одежде за деревянной ширмой, уполномоченный своим саном, выслушает всё это более или менее внимательно и от имени Бога всё мне простит, отпустит грехи. Перед отпущением грехов поговорит со мной, но чаще всего – не поговорит, а если уж поговорит, то главным образом станет поучать и назначит искупление, которое, как правило, состоит в произнесении энного количества раз молитвы «Богородица», потом встанет, иногда помолится более или менее пылко перед алтарем, а я выхожу из храма и как бы начинаю жизнь с чистого листа – могу грешить и дальше. До следующей исповеди. А поскольку, согласно статистике, большинство поляков ходит к исповеди два раза в год – перед Пасхой и перед Рождеством, – невозможно обычному нормальному человеку запомнить все содеянные им прегрешения. Уже по одной этой причине правдивое и полное признание человека, совершенно искреннего в своих намерениях говорить правду, признание всех своих прегрешений – карикатурная фикция.
Он, естественно, не знал всех грехов девушки-очкарика, кроме того, что она наверняка лелеяла сладострастные мысли и практиковала более или менее сладострастный досупружеский секс. Морячок же как пить дать горел вожделением и занимался онанизмом, отсутствие которых в его возрасте и положении (в тюрьме) можно считать отклонением от нормы, а то и вовсе извращением. Кроме того, а это тоже, по мнению католического Костела, является грехом, он занимался сексом до свадьбы по крайней мере раз – ведь не голубь же прилетел к девочке-очкарику и та забеременела. К тому же он основательно и бесповоротно изувечил своего брата, лишив его глаза. Но даже и это было бы ему прощено, если бы он получил отпущение грехов. Впрочем, сама идея, что живущий в воздержании монах может поучать людей, как им вести сексуальную жизнь, очень сомнительна.
Сам Винсент, правда, никогда на исповеди не был, но чисто гипотетически, если бы оказался в исповедальне и признался бы: «Очень я нагрешил, убил двоих – мужчину, которого считал своим другом, но который меня обесчестил, убил отца у дочки, сына у матери и убил без намерения убить, но все-таки убил свою венчанную в костеле жену, которую любил больше жизни», – он все равно получил бы отпущение грехов. Скорее всего, ксёндз был бы потрясен услышанным на исповеди, встревожен, быть может, даже в первый момент не поверил бы, но в конце концов – видимо, после долгого разговора, ведь не часто приходится исповедовать убийц, к тому же причастных к двойному убийству, – дал бы ему отпущение грехов. Потому что в этом и состоит его предписанная догматами католической веры обязанность. Да, кстати, безумно любопытно: какое покаяние наложил бы на него священник в конце исповеди за двукратное нарушение шестой заповеди? Но если бы – и это тоже гипотетически – ему пришлось бы прийти на исповедь и он с глубочайшим чувством вины и отчаяния сказал бы: «Моя перед алтарем и Богом венчанная жена несколько лет подряд мне изменяла, нарушая клятву супружеской верности, я чувствовал себя униженным, уничтоженным, попраны моя честь и достоинство, так что после долгих терзаний и мук, не имея выбора, я развелся с ней, чтобы постараться построить свою жизнь, которая у меня всего одна, с другой женщиной», то отпущения грехов не получил бы. Скорее всего, он услышал бы от уже порядком уставшего от вошедших в моду разводов заученную наизусть короткую, категоричную, полную назиданий проповедь о том, что он «поступил неосмотрительно, поспешно, восстал против веры, и что в глазах Господа и Костела они продолжают оставаться мужем и женой, в горе и в радости, и что он должен простить ее, бороться за нее не покладая рук, денно и нощно за нее молиться, дабы снизошла на нее снова благодать веры и вернулась раба Божия имярек в лоно Господне, и сошла с помощью Божией с пути неправедного, грешного, и вступила на путь праведный, а он никогда не должен терять надежды, и да поможет им Бог Отец, Бог Сын, Бог Дух Святой. Аминь». Если бы (и это уже менее гипотетично, потому что это правдоподобно и реально – в отличие от сюрреалистической картины его коленопреклонения в какой-то исповедальне в каком-то костеле) он по собственной воле лишил бы себя жизни, не смирясь, например, с тем, чтобы месяцами и годами умирать в болях от рака, и если бы его сын, дочь, мать или – допустим – жена захотели похоронить его как католика со всем подобающим этому обряду театром, то не смогли бы сделать это. Опережая уже на земле приговор Суда Божия, Страшного Суда, Церковь не дала бы отпущения грехов ни тут, ни там, потому что самоубийц на небо не пускают, в чистилище тоже, потому что туда попадают души пусть и не до конца чистые, но тех, кто умирает в благодати. А как, черт бы ее побрал, может очиститься душа самоубийцы?! То есть если тот, кто убил двух человек, пойдет на исповедь и получит полагающееся ему отпущение грехов и если после завершения исповеди будет жить в согласии с десятью заповедями, то попадет в рай, а человек, который никого, кроме себя, не убил, который с первой до последней минуты жизни руководствовался десятью заповедями, как моряк компасом, попадет в ад… И когда эти мысли пришли к нему в голову ночью в тюрьме, он иронически улыбнулся: а что, у него теоретически очень даже неплохие шансы попасть на небо…