Но в конце концов, после того как они миновали бесчисленное множество неотличимых друг от друга улиц, стали появляться признаки едва ощутимых изменений. Буйные краски постепенно становились все более насыщенными, а бока камней казались такими лоснящимися, словно они вот-вот должны расплыться и потечь. Отделка фасадов стала еще более утонченной, а пропорции — совершенными, что навело Милягу на мысль о том, что они приближаются к первопричине этого города, а районы, над которыми они пролетали вначале, были лишь имитациями, выхолощенными от непрестанного повторения.
Подтверждая подозрение о том, что путешествие близится к концу, проводник Миляги заговорил.
— Он знал, что ты придешь, — сказал он. — Он послал часть моих братьев на границу, чтобы встретить тебя.
— А вас много?
— Много, — сказал нуллианак. — Минус два. — Он повернулся к Миляге. — Но ты-то, конечно, об этом знаешь. Ведь это ты их и убил.
— Если б я этого не сделал, они бы убили меня.
— А разве не было бы это предметом гордости для нашего племени? — сказал нуллианак. — Убить Сына Бога…
Его молнии засмеялись, но веселости в этих звуках было не больше, чем в хрипе умирающего.
— А ты не боишься? — спросил его Миляга.
— А чего я должен бояться?
— Говорить такие вещи, когда мой Отец может тебя услышать?
— Он нуждается во мне, — ответил нуллианак, — а я не нуждаюсь в том, чтобы жить. — Наступила пауза. — Хотя мне будет жаль, если я не приму участия в уничтожении Доминионов, — добавил он, поразмыслив.
— Почему?
— Потому что ради этого я был рожден. Слишком долго я жил, дожидаясь этого.
— Как долго?
— Много тысячелетий, Маэстро. Много-много тысячелетий.
Мысль о том, что он летит рядом с существом, прожившим гораздо более долгую жизнь, чем он сам, и рассматривает грядущее уничтожение как главную ее цель, заставила Милягу замолчать. Интересно, как долго еще нуллианакам придется дожидаться своей награды? В отсутствие дыхания и сердцебиения чувство времени оставило его, и он не представлял себе, сколько минут прошло с тех пор, как он покинул тело на Гамут-стрит — две, пять, десять? Но, в сущности, это не имело значения. Теперь, когда Доминионы примирены, Хапексамендиос может выбрать любой удобный момент, и Миляге оставалось утешать себя только тем, что проводник его по-прежнему рядом, и, стало быть, призыв к оружию еще не прозвучал.
Постепенно скорость и высота полета стали падать, и вот они уже парили в нескольких дюймах над улицей. Отделка окружающих домов приобрела гротескный характер: каждый кирпич и камень был покрыт тончайшей филигранной резьбой. Но в этом лабиринте орнаментов не было красоты — одно лишь слепое наваждение. Их избыточность производила впечатление не живости и изящества, а болезненной навязчивости, словно бессмысленное, безостановочное кишение личинок. Тот же упадок поразил и краски, нежностью и разнообразием которых он так восхищался на окраинах. Оттенки и нюансы исчезли. Теперь все цвета обрели невыносимую яркость алого, но эта кричащая пестрота не оживляла атмосферу, а, напротив, делала ее еще более гнетущей. Хотя прожилки света по-прежнему струились в камнях, покрывавшая их резьба поглощала сияние, и на улицах царил унылый сумрак.
— Дальше я не могу тебя сопровождать, Примиритель, — сказал нуллианак. — Отсюда ты отправишься один.
— Может быть, я скажу Отцу, кто нашел меня? — сказал Миляга, надеясь, что лесть поможет ему выманить у нуллианака еще какую-нибудь полезную информацию.
— У меня нет имени, — ответил тот. — Я — это мой брат, а мой брат — это я.
— Понятно. Жаль…
— Но ты предложил оказать мне услугу, Примиритель. Позволь же мне отблагодарить тебя.
— Да?
— Назови мне место, которое я уничтожу в честь тебя — город, страну, что угодно.
— Но зачем мне это? — спросил Миляга.
— Ведь ты — сын своего Отца, — ответил нуллианак. — Стало быть, ты хочешь того же, что и Он.
Несмотря на всю свою осторожность, Миляга не смог выдавить из себя ни слова и наградил разрушителя кислым взглядом.
— Нет? — спросил нуллианак.
— Нет.
— Стало быть, нам нечего друг другу подарить, — сказал он и, не произнося больше ни слова, взмыл ввысь и полетел прочь.
Миляга не пытался остановить его, чтобы спросить, куда идти дальше. Перед ним открывался только один путь — в сердце этого метрополиса, полузадушенное кричащими красками и навязчивой отделкой. Конечно, он обладал способностью двигаться со скоростью мысли, но ему не хотелось тревожить Незримого, и он опустился в ослепительно яркий сумрак улиц, чтобы принять обличье скромного пешехода. Дома, мимо которых ему пришлось идти, были настолько изъедены орнаментом, что, казалось, вот-вот рухнут.
Подобно тому как великолепие окраин уступило место упадку, упадок в свою очередь уступил место патологии. То, что окружало Милягу, вызывало теперь не только неприязнь или отвращение, но и самую настоящую панику. Интересно, с каких это пор излишества стали производить на него такое угнетающее впечатление? С каких это пор он стал таким утонченным? Он, грубый копиист? Он, сибарит, который никогда не говорил «хватит», а тем более — «слишком»? И в кого же он теперь превратился? В эстетствующего призрака, доведенного до ужаса видом города своего собственного Отца?
Впрочем, архитектора нигде не было видно. Улица уходила в полную темноту. Миляга остановился.
— Отец! — позвал он.
Хотя Миляга не повышал голоса, в окружающей тишине тот казался оглушительным и, без сомнения, донесся до каждого порога в радиусе по крайней мере дюжины улиц. Однако если Хапексамендиос и скрывался за одной из этих дверей, ответить Он не пожелал.
Миляга предпринял вторую попытку:
— Отец, я хочу увидеть Тебя.
Он вгляделся в сумрачную даль улицы в надежде увидеть хотя бы малейший намек на присутствие Незримого.
Улица была неподвижна, нигде не было слышно даже шороха, но его пристальное внимание было вознаграждено. Он постепенно стал понимать, что его Отец, несмотря на очевидное отсутствие, на самом деле находится прямо перед ним. И слева от него, и справа от него, и у него над головой, и у него под ногами. Разве не кожей были мерцающие складки занавесок за окнами? Разве не костью были эти арки и своды? Разве не плотью были пурпурная мостовая и камни домов с прожилками света? Здесь было все — спинной мозг, зубы, ресницы, ногти. Когда нуллианак сказал, что Хапексамендиос — повсюду, он имел в виду не дух, а плоть. Это был Город Бога, и Бог был этим Городом.
Дважды в своей жизни он уже ощущал намек на это откровение. В первый раз — когда он вошел в Изорддеррекс, который получил прозвание Города-Бога и был, как он сейчас это понял, неосознанной попыткой его брата воссоздать творение Отца. А во второй раз — когда он создавал образ Пятого Доминиона и, поймав своей сетью Лондон, понял, что все в нем — от канализационной трубы до купола собора — устроено по образу и подобию его организма.