Вот его голова надо мною, и победой сияет лицо, а вот там уже небо, а потом – дно долины, и я лечу вверх, к нему навстречу, но тут же оно оказывается снизу, и смерть раскрывает мне объятия.
Удар выбил дух из меня, и вот мы уже кувыркаемся по склону горы, и мир превратился в тошнотворный водоворот камня, боли и неба, и я знаю, что я – мертвец, но все равно цепляюсь изо всех сил за ногу Колума Макиннеса.
Вот летит золотой орел, только сверху или снизу – уже не понять. Он там, в рассветном небе, в разбитых осколках времени, чувств и телесной муки. Я не боялся – страх привязан к времени и к месту, а у меня больше не было ни того, ни другого. И в разуме кончилось место, и в сердце. Я падал сквозь небо, держась за ногу человека, который хотел меня убить; мы бились о камни, сдирали кожу, мяли кости…
… а потом мир остановился.
И сделал это с такой силой, что от меня, кажется, мокрого места не осталось, и это мокрое место еще чуть-чуть и сорвалось бы с Колума Макиннеса и улетело бы вниз, к неминуемой гибели. В незапамятные времена склон горы тут откололо и ссадило, оставив голую каменную стену, гладкую и равнодушную, как стекло. Но это было ниже нас. А там, где мы приземлились, оказалась ступень, а на ней – чудо: горбатый и малорослый, весь искореженный, далеко над границей лесов, где никаким деревьям расти уже не положено, стоял уродливый боярышник – не выше куста, хоть и старый, как горы. Этот-то старикан и поймал нас в свои седые объятия, ухватившись покрепче корнями за мясо скалы.
Я выпустил ногу и слез с тела Колума Макиннеса. Умостившись на узкой ступеньке, я бросил взгляд в отвесную бездну. Пути вниз отсюда не было. Совсем, никакого.
Потом я посмотрел вверх. Если лезть медленно, подумал я, да при известной удаче, по горе можно будет взобраться. Если дождь не пойдет. Если ветер не слишком проголодается. Впрочем, какой у меня выбор? Или так, или смерть.
– Значит, бросишь меня тут помирать, гном? – сказал голос.
На это я ничего не ответил. А что тут ответишь?
Его глаза были открыты.
– Я не могу шевельнуть правой рукой, которую ты проткнул. И, думаю, ногу сломал при падении. Я не могу лезть вверх с тобой.
– Возможно, у меня все получится, а возможно, и нет, – ответил на это я.
– У тебя все получится. Я видел, как ты лазаешь, – после того, как спас меня на том водопаде. Ты скакал по камням, как белка по дереву.
Мне бы его уверенность в моей сноровке!
– Поклянись мне всем, что для тебя свято. Поклянись своим королем, что ждет за морем с тех самых пор, как мы прогнали его подданных с этой земли. Поклянись тем, что дорого таким тварям, как ты, – тенью клянись, и орлиными перьями, и тишиною. Поклянись, что вернешься за мной.
– Ты знаешь, что я такое? – спросил его я.
– Ничего я не знаю. Только то, что хочу жить.
Я задумался.
– Я клянусь всем этим, – сказал я ему. – Тенями клянусь и орлиными перьями, и тишиной. Клянусь стоячими камнями и зелеными холмами. Я вернусь.
– Я бы убил тебя, – молвил разбойник в терновом кусте – весело, будто самую забавную шутку, какую только слыхал один человек от другого. – Я собирался тебя убить и забрать золото себе.
– Я знаю.
Волосы трепетали вокруг его лица, словно волчье-серый нимб. На щеке, ободранной при падении, алела кровь.
– Ты мог бы вернуться с веревками, – сказал он. – Моя все еще лежит там, у пещеры. Но одной тебе не хватит.
– Да, – отвечаю. – Я вернусь с веревками.
Я поглядел на гору над нами, всматриваясь в каждый уступ, в каждую впадину. Если лазать по скалам, между жизнью и смертью расстояние невелико – в один верный взгляд. Я увидел, где мне надо быть в этот момент и в тот, прочертил свой путь вверх по лику скалы. Кажется, отсюда видать даже закраину у входа в пещеру. Да. Ну, что ж…
Я подул на ладони, чтобы высушить пот перед началом пути.
– Я вернусь за тобой, – сказал я, не оборачиваясь. – С веревками. Я поклялся.
– Когда? – спросил он, закрывая глаза.
– Через год, – ответил я. – Я вернусь за тобой через год.
И полез вверх. Его крики следовали за мной по пятам, пока я шагал, и полз, и протискивался, и ластился к голому камню, и мешались с криками птиц. Они следовали за мной на обратном пути с Мглистого острова, но что такое чьи-то там крики против боли и времени? И они будут звучать, на самом краю моего разума, в те мгновения, когда он падает из сна в явь и наоборот, до последнего из отпущенных мне дней.
Дождь так и не пошел. Ветер налетал, толкал и тянул, но так и не сорвал меня со склона. Я лез долго, но я добрался до верха в целости и сохранности.
Вход в пещеру казался в полдневном сиянии пятном густой тени. Я отвернулся и двинулся прочь от горы и от мглы, уже сгущавшейся потихоньку в расселинах скал и глубоко под сводами моего черепа, и пустился в долгий обратный путь с Крылатого острова. Сотня дорог и тысяча тропок приведет домой, на равнины, где меня давно уже ждет жена.
МОЯ ПОСЛЕДНЯЯ ХОЗЯЙКА? Она была совсем не похожа на вас, ничуточки. Просто ничего общего.
Комнаты были ужасно сырые, завтраки отвратительные: яичница вся в масле, резиновые сосиски, запекшийся оранжевый шлепок фасоли.
Да от одной ее физиономии фасоль уже имела полное право свернуться! К тому же она была совсем не добра.
Я как вас увидел, сразу подумал: вот ведь добрый человек. Надеюсь, ваш мир – он тоже добрый.
Я чего хочу сказать: мы, я слышал, видим мир не таким, каков он, а таким, каковы мы. Святой живет в мире святых, а душегуб – в мире убийц и жертв. Я вот вижу мертвых.
Моя прошлая хозяйка говорила, что ни в жизнь не пойдет по собственной воле на пляж —
– он, дескать, так весь и завален оружием: огромные каменюки, так и просятся в руку, так и норовят ударить. Кошелек у нее тощий,
говорила она, денег в нем кот наплакал, но они все равно отберут – все засаленные ее пальцами бумажки до единой, —
– а кошелек спрячут под камнем.
А еще вода, говорила она: всякого
похоронит, холодная, соленая, серая, коричневая. Тяжкая, как чей-то грех, готовая
утащить и спрятать: детей, бывало, только и хватишься, а они уже в море,
когда их больше, чем нужно, или вдруг узнали что-то нескромное и могут
разболтать любому, кто станет слушать.
На Западном Пирсе были люди, сказала она, в ту ночь, когда он сгорел.
Каждое окно, грязное от дыхания города, она затянула пыльными кружевами.
Вид на море – что за нелепость! Как-то поутру я раздернул шторы —