Лидгейт, в памяти которого был слишком свеж последний разговор с банкиром, не испытывал желания вступать с ним без нужды в беседу и в ответ лишь кивнул головой, но, перед тем как войти в комнату, он машинально обернулся и спросил: «Как его фамилия?», ибо врач справляется о фамилиях столь же неизменно, как политикан, вербующий избирателей.
– Рафлс, Джон Рафлс, – ответил Булстрод, надеясь, что, как бы ни обернулись дела Рафлса в дальнейшем, Лидгейт не узнает о нем больше ничего.
Внимательно осмотрев больного, Лидгейт распорядился уложить его в постель и по возможности не тревожить, после чего вышел вместе с Булстродом в другую комнату.
– Боюсь, его болезнь серьезна, – первым начал разговор банкир.
– И да, и нет, – неуверенно ответил Лидгейт. – Застарелые осложнения могут привести к самым неожиданным последствиям; но, во всяком случае, у него крепкое телосложение. Я не думаю, что этот приступ окажется роковым, хотя организм больного, разумеется, ослаблен. За ним требуется внимательный уход.
– Я сам останусь здесь, – сказал Булстрод. – Миссис Эйбл и ее муж несведущи в таких делах. Если вы окажете мне любезность передать записку миссис Булстрод, я вполне могу здесь переночевать.
– В этом едва ли есть необходимость, – сказал Лидгейт. – Больной ведет себя вполне смирно, он даже робок на вид. Позже он, возможно, начнет буйствовать. Но в доме есть мужчина… ведь так?
– Я уже несколько раз оставался здесь на ночь, чтобы побыть в уединении, – равнодушно сказал Булстрод. – Могу остаться и сейчас. Если потребуется, миссис Эйбл и ее муж сменят меня и мне помогут.
– Прекрасно. Стало быть, я могу дать предписания не миссис Эйбл, а вам, – сказал Лидгейт, не удивляясь тому, что Булстрод ведет себя несколько странно.
– Значит, вы полагаете, есть надежда на выздоровление? – спросил Булстрод, когда Лидгейт дал все указания.
– Да, если не возникнут новые осложнения, признаков которых я пока не обнаружил, – ответил Лидгейт. – Ему может стать хуже, но если все мои указания будут соблюдаться, я полагаю, он поправится уже через несколько дней. Только не делайте никаких послаблений. Помните, ему ни в коем случае нельзя употреблять крепких напитков. Таких больных, как этот человек, чаще убивает не болезнь, а неверное лечение. Могут возникнуть новые симптомы. Завтра утром я вновь его навещу.
Взяв записку для миссис Булстрод, Лидгейт отправился в путь и, прежде чем прийти к определенным выводам о состоянии больного, оживил в памяти научный спор о лечении при отравлении алкоголем, разгоревшийся с новой силой после того, как доктор Уэр опубликовал результаты своих многочисленных наблюдений [206] , сделанных в Америке. Лидгейт заинтересовался этим вопросом еще в бытность за границей, он был убежденным противником распространенной врачебной практики, при которой больным разрешали употреблять алкоголь и прописывали большие дозы опия; сообразуясь с этим убеждением, Лидгейт успешно претворял свою методу в жизнь.
«Человек этот болен, – думал он, – но сил у него еще много. Вероятно, он один из тех, кого опекает Булстрод. Любопытно, как тесно переплелись в его характере доброта и жестокость. По отношению к некоторым он удивительно неотзывчив и в то же время не жалеет хлопот и тратит уйму денег на благотворительные цели. Наверное, он каким-то таинственным способом определяет, о ком печется провидение. Обо мне оно, как видно, не печется».
Струйка горечи, пробившаяся из обильного источника, разлилась в потоке его мыслей и все ширилась, когда он приближался к Лоуик-Гейт. Он еще не был дома после утреннего разговора с Булстродом, так как записку банкира ему вручили в больнице; впервые Лидгейт возвращался домой лишенный надежды на спасительное средство, которое поможет ему раздобыть достаточно денег, чтобы удержать и сохранить все то, что делало его жизнь выносимой, все то, что позволяло молодым супругам не остаться наедине со своей бедой, когда уже нельзя будет не видеть, как мало они способны послужить друг другу опорой. Лидгейту легче было бы примириться с отсутствием ее любви, чем убедиться, что его любовь не искупает в глазах Розамонды иные потери. Гордость его мучительно страдала от перенесенных и предстоящих унижений, но еще мучительнее было предугадывать, что Розамонда в нем увидит главную причину своего несчастья и краха всех надежд. Уловки нищеты всегда казались ему жалкими, он не помышлял, что мог бы сам прибегнуть к ним, но сейчас он начал представлять себе, как любящая и связанная общими помыслами супружеская пара может весело смеяться над своей подержанной мебелью и расчетами по поводу покупки масла и яиц. Впрочем, поэтичность этих сценок казалась столь же недоступной, как беззаботность золотого века; бедняжка Розамонда была неспособна понять прелести рая в шалаше. Погруженный в печальные мысли, он спешился и вошел в дом, не ожидая найти там ничего приятного, кроме обеда, и приняв решение сегодня же рассказать Розамонде о том, как потерпела неудачу его просьба к Булстроду. Чем скорее он подготовит ее, тем лучше.
Но обед пришлось надолго отложить. Войдя, он обнаружил в доме человека, посланного поверенным Дувра, и, справившись, где миссис Лидгейт, узнал, что она наверху в своей спальне. Лидгейт поднялся к жене. Она лежала на кровати, бледная, с безучастным выражением лица. Он сел подле нее и, наклонившись к ней, с мольбой воскликнул:
– Бедная моя Розамонда, прости меня! Будем же и в горе любить друг друга.
Ничего не отвечая, Розамонда устремила на него печальный, безнадежный взгляд; затем голубые глаза ее увлажнились слезами, губы задрожали. Лидгейт не выдержал, он слишком много перенес за этот день. Опустив голову на ее подушку, он заплакал.
На следующее утро он позволил ей пойти к отцу – сейчас, казалось, он не мог ничего запрещать ей. Розамонда возвратилась через полчаса и сказала, что папа и мама приглашают ее временно пожить у них, пока в доме такое творится. Денег папа не обещал, он говорит, если он поможет расплатиться с этим долгом, то появится десяток новых. Дочь может погостить у них, пока Лидгейт не наведет порядка в своем доме.
– Ты не возражаешь, Тертий?
– Делай как тебе угодно, – сказал он. – Но ничего рокового в ближайший день не случится. Тебе вовсе незачем так спешить.
– Я подожду до завтра, – сказала Розамонда, – мне еще нужно уложить мои вещи.
– Я на твоем месте подождал бы чуть подольше… мало ли что может произойти, – с горькой иронией заметил Лидгейт. – Вдруг я сломаю шею, и это значительно облегчит твою участь.
Беда Лидгейта и Розамонды заключалась в том, что его нежное обращение с женой порою нарушалось, вопреки голосу рассудка и побуждению сердца, гневными вспышками, полными иронии или укора. Розамонда их считала совершенно неоправданными, возмущалась жестокостью мужа, и нежности в их отношениях становилось все меньше.