Но эта дурно образованная женщина, чья речь и привычки являли собой весьма пеструю смесь, знала, что такое верность. Человека, с которым она прожила в богатстве и довольстве почти половину жизни, неизменно окруженная его нежной заботой, постигла кара, значит, его немыслимо предать. Есть предательницы, сидящие за одним столом, возлежащие на том же ложе и иссушающие душу того, кто предан ими, своей холодной близостью. Она знала, что когда отопрет дверь, то отопрет ее, готовая прийти к мужу и разделить его горе, а о вине его сказать: скорблю и не упрекаю. Но ей нужно было время, чтобы собраться с силами, ей нужно было оплакать прощание с прежней гордой, беспечальной жизнью. Решившись наконец, она принялась готовиться к встрече с мужем, и бессердечный наблюдатель мог бы счесть ее поступки блажью. Всем зрителям, и видимым, и невидимым, она показывала, как умела, что начала новую жизнь, в которой избрала своим уделом смирение. Она сняла все украшения и надела простое черное платье, гладко причесала пышно взбитые волосы, а нарядную шляпку с пером сменила на простой чепец, в котором неожиданно стала похожа на методистку старых времен.
Булстрод, знавший, что жена ездила в город, а воротившись, сказалась больной, провел все это время в не меньшем волнении. Он предвидел еще прежде, что она может узнать правду от посторонних, и предпочитал это необходимости сделать признание самому. Но сейчас он ожидал ее в мучительной тревоге. Он заставил дочерей уйти из комнаты и, хотя позволил принести ему еду, не прикоснулся к ней. Он чувствовал, как погружается в пучину горя, ни в ком не вызывая сострадания. Жена, быть может, никогда уже не взглянет на него с любовью. А если обратиться к богу, ему казалось, бог не даст ответа, а лишь пошлет ему возмездие.
Было уже восемь часов, когда отворилась дверь и вошла она. Он не смел поднять на нее глаз. Он сидел понурившись, и ей даже показалось, что он стал меньше ростом – так он съежился, сжался. Привычная нежность и непривычная жалость волной захлестнули ее, и, взяв его одной рукой за руку, а вторую положив ему на плечо, она произнесла торжественно, но мягко:
– Посмотри на меня, Никлас.
Слегка вздрогнув, он поднял на нее глаза и на мгновение застыл, изумленный: траурное одеяние, бледное лицо, дрожащие губы, все говорило: «я знаю», а глаза и руки с нежностью обращены к нему. Он разрыдался, она села с ним рядом, и они плакали вместе. Они еще не могли говорить ни о бесчестье, которое она с ним разделяла, ни о поступках, которыми он навлек на них позор. Он молчаливо ей во всем признался, она молчаливо обещала ему верность. При всем своем прямодушии она как огня страшилась слов, которые открыто выразили бы то, что они оба знали. Она не могла спросить: «Что в этих слухах – просто клевета и пустые подозрения?», и он не мог ответить: «Я не виновен».
Ощущение пустоты изведанных удовольствий и неосведомленность в тщете удовольствий неизведанных рождают непостоянство.
Паскаль
Утраченная жизнерадостность на время воротилась к Розамонде, когда суровая фигура судебного исполнителя перестала омрачать их домашний очаг и несговорчивым кредиторам было уплачено. Но веселой она не стала: супружеская жизнь не оправдала ее девичьих надежд и не сулила радостей в дальнейшем. В этот краткий промежуток затишья Лидгейт, помня, как несдержан он часто бывал под гнетом тревог и как невнимателен к огорчениям Розамонды, стал с ней очень нежен. Но в его нежности не было прежнего пыла, он не оставил привычки напоминать ей о необходимости сократить расходы и еле сдерживал гнев, если жена отвечала ему на это, что хочет переехать в Лондон. Правда, временами Розамонда ничего не отвечала и с томным видом размышляла, как безрадостна ее жизнь. Оброненные в гневе жестокие и презрительные слова, столь непохожие на те, которые Лидгейт говорил ей в пору первой влюбленности, больно ранили ее тщеславие; и так как ее по-прежнему раздражали его «причуды», она считала себя несчастной и его ласки принимала холодно. Положение их в обществе незавидно, из Куоллингема никаких вестей… в жизни Розамонды не было просвета, не считая редких писем от Уилла Ладислава. Решение Уилла покинуть Мидлмарч уязвило и разочаровало Розамонду, которая, хотя и знала о его преклонении перед Доротеей, тайно тешила себя надеждой, что перед нею он преклоняется или же будет преклоняться гораздо больше. Розамонда принадлежала к женщинам, глубоко убежденным, что каждый мужчина готов предпочесть их всем остальным, если бы это не было безнадежно. Миссис Кейсобон весьма мила, конечно, но ведь Уилл заинтересовался ею до того, как познакомился с миссис Лидгейт. Розамонда полагала, что за принятой им манерой то шутливо ее поддразнивать, то изъявлять преувеличенно пылкое восхищение скрывается более глубокое чувство. Это приятно щекотало ее тщеславие, и она испытывала в присутствии Уилла тот романтический подъем, которого уже не вызывало в ней присутствие Лидгейта. Она даже вообразила себе – в таких делах чего только не померещится, – что Уилл в пику ей преувеличивает свое преклонение перед миссис Кейсобон. Все это очень занимало бедняжку до отъезда Уилла. Он был бы, думала она, более подходящим мужем для нее, чем оказался Лидгейт. Предположение глубоко ошибочное, ибо Розамонда была недовольна супружеской жизнью из-за самих условий, которые предъявляет нам супружеская жизнь, требующая самоотверженности и терпимости, а не потому, что ей достался не тот муж. Но чувствительные грезы о несбыточном лучшем увлекали ее, разгоняя скуку. Она сочинила даже небольшой роман, дабы оживить свое унылое существование: Уилл Ладислав до конца своих дней остается холостяком и живет неподалеку от нее, всегда готовый к услугам, пылая несомненной, но скрываемой за недомолвками страстью, вспышки которой по временам разнообразят ее жизнь. Можно вообразить себе, какую досаду вызвал в ней его отъезд и каким невыносимо скучным стал казаться ей Мидлмарч; впрочем, на первых порах в запасе оставались приятные мечты о дружбе с куоллингемской родней. Но позже Розамонда, чья супружеская жизнь омрачилась новыми тяготами, не находя иных источников утешения, с сожалением припоминала этот незатейливый роман. Печальную ошибку совершаем мы, принимая смутное томление духа порой за признак гения, порою за религиозность и чаще всего за истинную любовь. Уилл Ладислав писал Лидгейтам пространные письма, обращаясь то к нему, то к ней; отвечала ему Розамонда. Она чувствовала: их разлуке вскоре должен наступить конец, и горячо желала переехать в Лондон. В Лондоне все станет хорошо; она тихо и упорно добивалась осуществления этой цели, как вдруг нежданное радостное известие еще больше воодушевило ее.
Пришло оно вскоре после памятного собрания в ратуше и представляло собой не что иное, как письмо, полученное Лидгейтом от Ладислава, который главным образом писал о программе освоения Дальнего Запада – своем последнем увлечении, но между делом упоминал, что через несколько недель ему придется побывать в Мидлмарче – весьма приятная необходимость, добавлял он, почти то же, что каникулы для школьника. Он надеялся, что его ожидает старое местечко на ковре и музыка… море музыки. Правда, он пока никак не мог назвать дату своего приезда. Лидгейт читал это письмо вслух, и личико Розамонды напоминало оживающий цветок – оно расцвело улыбкой и похорошело. Все гадкое, несносное осталось позади: долги уплачены, мистер Ладислав приезжает, и Лидгейт согласится переехать в Лондон, который «так не похож на провинцию».