Ей все казалось лучезарным. Но вскоре над ее головкой вновь собрались тучи. Муж стал мрачен, и причина его угрюмого расположения духа, о которой он не обмолвился ни словом, зная, что не встретит в Розамонде ни понимания, ни сочувствия, оказалась крайне огорчительной и странной. Розамонде даже в голову не приходило, что угроза ее благоденствию может явиться с такой стороны. Приободрившись и думая, что муж просто хандрит, чем объясняется его необщительность и молчаливость, она решила через несколько дней после собрания в ратуше, не спрашивая его совета, разослать приглашения на небольшой званый ужин. Замечая, что знакомые словно чуждаются их, и желая возобновить добрососедские отношения, она не сомневалась в своевременности и разумности этого шага. Когда приглашения будут приняты, она все расскажет мужу, попеняв ему за непростительную для практикующего врача беспечность. Розамонда была очень строга, когда дело касалось обязанностей других людей. Однако все ее приглашения были отклонены, и последний отказ попал в руки Лидгейта.
– Это от Чичли – его каракули. О чем он тебе пишет? – удивленно сказал Лидгейт, вручая жене записку. Розамонде ничего не оставалось, как показать ему ее, и Лидгейт яростно проговорил:
– Как тебе пришло в голову рассылать такие приглашения без моего ведома, Розамонда? Я прошу, я требую, чтобы ты никого не приглашала в дом. Полагаю, ты пригласила и других и они тоже отказались.
Она не ответила.
– Ты меня слышишь? – прогремел Лидгейт.
– Да, разумеется, я слышу тебя, – сказала Розамонда, грациозно повернув в сторону головку на лебединой шее.
Лидгейт неграциозно тряхнул головой и тотчас вышел, чувствуя, что не ручается за себя. У Розамонды не возникло мысли, что для его категоричности имеются особые причины, она просто подумала, что муж становится все более невыносимым. Зная наперед, как мало участия проявляет она к его делам, Лидгейт давно уже ей ничего не рассказывал, и о злополучной тысяче фунтов Розамонде было известно лишь, что она одолжена у ее дяди Булстрода. Сейчас, когда их денежные затруднения остались позади, ей казались совершенно необъяснимыми неприятная угрюмость Лидгейта и явная отчужденность знакомых. Если бы приглашения были приняты, Розамонда заехала бы к родителям, у которых не была уже несколько дней, и пригласила мать и остальных; сейчас она надела шляпку и отправилась туда расспросить, что случилось и почему все, словно сговорившись, избегают их, оставляя ее наедине с нелюдимым, неуживчивым супругом. Она пришла после обеда и застала отца и мать в гостиной. Они печально посмотрели на нее, сказав: «Это ты, душенька!» – и ни слова больше. Никогда она не видела отца таким подавленным. Сев рядом с ним, она спросила:
– Что-то случилось, папа?
Мистер Винси промолчал, а жена его сказала:
– Ах, душенька, неужели ты еще не слыхала? Не сегодня-завтра придется узнать.
– Что-нибудь с Тертием? – спросила Розамонда, бледнея: ей вспомнилась его казавшаяся непонятной угрюмость.
– Да, милочка, увы. Только подумать, сколько огорчений приносит тебе этот брак. Сперва долги, а нынче и похуже.
– Постой, Люси, постой, – вмешался мистер Винси. – Розамонда, ты еще ничего не слыхала о дяде Булстроде?
– Нет, папа, – ответила бедняжка, чувствуя, что до сих пор не знала еще настоящей беды, стиснувшей ее сейчас железной хваткой, от которой замерло ее сердечко.
Отец все рассказал ей, добавив в конце:
– Тебе следовало узнать правду, дорогая. Лидгейту, я думаю, придется уехать. Все обстоятельства против него. Сомневаюсь, чтобы он смог оправдаться. Сам я не виню его ни в чем, – закончил мистер Винси, прежде всегда готовый бранить зятя.
Розамонда похолодела. За что ей выпала эта жестокая доля – стать женой человека, о котором ходят позорные слухи? Нас часто более всего страшит не само преступление, а связанный с ним позор. Беда ее была бы много горше, если бы муж и в самом деле совершил нечто преступное, но сделать такой вывод Розамонда смогла бы, только основательно обдумав и взвесив все обстоятельства – занятие, которому она не предавалась никогда. Большего позора, казалось ей, не существует. Как наивна и доверчива была она, когда так радовалась, выйдя замуж за этого человека и породнившись с его семьей! Впрочем, со свойственной ей сдержанностью она лишь сказала родителям, что если бы Лидгейт ее слушался, он бы уже давно уехал из Мидлмарча.
– Девочка отлично держится, – сказала мать после ее ухода.
– Что ж, слава богу! – отозвался мистер Винси, подавленный гораздо более, чем дочь.
Но Розамонда вернулась домой, пылая праведным гневом. В чем повинен ее муж, как он в действительности поступил? Она не знала. Почему он ничего ей не сказал? Он не счел нужным поговорить с ней об этом предмете – разумеется, и она не станет с ним говорить. У нее мелькнула мысль уйти к родителям, но, подумав, Розамонда ее отмела – унылая перспектива жить в родительском доме, будучи замужем. Розамонда не представляла себе, как она сможет существовать в столь странной ситуации.
В течение последующих двух дней Лидгейт заметил происшедшую с женой перемену и понял, что она все знает. Заговорит она с ним или так и будет до скончания веков молчать, намекая таким образом, что верит в его виновность? Вспомним, Лидгейт находился в том болезненно-угнетенном состоянии духа, в котором мучительно почти любое соприкосновение с людьми. Правда, и у Розамонды имелись причины жаловаться на его недоверчивость и скрытность. Но, глубоко обиженный, он оправдывал себя: нет, не зря он так боялся поделиться с ней своей бедой – ведь сейчас, когда ей все известно, она и не думает заговорить с ним. И все же ему не давало покоя сознание своей вины и все труднее становилось выносить их взаимное молчание. Они были похожи на людей, потерпевших крушение, которые носятся по морю на одном обломке судна, не глядя друг на друга.
«Я глупец, – подумал он, – чего я ждал? Ведь обвенчался я не с помощью, а с заботой». В тот же вечер он сказал:
– Розамонда, до тебя дошли какие-то дурные вести?
– Да, – ответила она, отложив в сторону рукоделие, которым вопреки обыкновению занималась рассеянно и без усердия.
– Что же ты слышала?
– Наверное, все. Мне рассказал папа.
– Меня считают опозоренным?
– Да, – отвечала она еле слышно и снова машинально взялась за шитье.
Оба молчали. Лидгейт подумал: «Если бы она в меня верила, если бы ей было ясно, каков я, что собой представляю, она сразу же сказала бы, что во мне не сомневается».
Но Розамонда продолжала вяло двигать пальчиками. По ее мнению, уж если кто и должен был заговорить, так это Тертий. Ведь ей ничего не известно. К тому же если он совсем не виноват, то почему он не пытается защитить свою репутацию?
Ее молчание еще больше обострило ту обиду, с которой Лидгейт твердил себе, что никто ему не верит, даже Фербратер за него не вступился. Он стал предлагать ей вопрос за вопросом, надеясь втянуть в разговор и рассеять окутавший их холодный туман, но неприязненность Розамонды его обескуражила. Как всегда, она одну себя считала несчастной. Муж в ее глазах был совершенно посторонним человеком, неизменно поступавшим ей наперекор. Он сердито вскочил и, сунув руки в карманы, принялся расхаживать по комнате. В то же время в глубине души его не оставляло сознание, что нужно овладеть собой, рассказать все Розамонде и развеять ее сомнения. Он ведь уже почти усвоил, что должен приспособляться к ней, и поскольку ей не хватает сердечности, обязан быть сочувственным вдвойне. Вскоре он вновь пришел к мысли, что должен объясниться с нею откровенно: когда еще представится такой удобный случай? Если он сумеет ее убедить, что позорящие его слухи – клевета, с которой надлежит бороться, а не бежать ее, и что причиной всему – их постоянная нужда в деньгах, ему, может быть, также удастся внушить ей, как необходимо им обоим жить по возможности скромно, чтобы переждать тяжелые времена и добиться независимости. Он перечислит, что для этого нужно сделать, и она станет его сознательной помощницей, сподвижницей. Попробовать необходимо – иного выхода у него нет.