Мидлмарч: Картины провинциальной жизни | Страница: 64

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мне остается с огорчением добавить, что она судорожно рыдала, ища в слезах облегчения измученному сердцу с тем отчаянием, какому женщина, привыкшая постоянно сдерживаться из гордости и из деликатности по отношению к другим, порой поддается, когда уверена, что никто не нарушит ее уединения. Мистер же Кейсобон собирался задержаться в Ватикане.

Однако Доротея даже себе не могла бы точно назвать причину своего горя, и лишь одна ясная и четкая мысль пробивалась сквозь смятение в ее мозгу и душе, одно жгучее самообвинение: что ее отчаяние – плод духовной бедности. Она вышла замуж за человека, которого избрала сама, а к тому же, в отличие от других юных новобрачных, всегда видела в браке лишь начало новых обязанностей и все время говорила себе, что мистер Кейсобон бесконечно превосходит ее умом и потому она не сможет делить с ним многие его занятия. В довершение всего после недолгих лет девичества, проведенных в мирке узких понятий и представлений, она внезапно очутилась в Риме, этом зримом воплощении истории, где прошлое целого полушария словно шествовало в похоронной процессии [85] с изображениями неведомых предков и трофеями, добытыми в дальних краях.

Но эти величественные обломки былого только еще больше сообщали ее замужеству странный оттенок сновидения. Доротея жила в Риме уже шестую неделю, и в теплые ясные утра, когда осень и зима словно прогуливаются рука об руку, как любящие супруги, одному из которых вскоре предстоит тоскливый холод одиночества, она ездила кататься – сперва с мистером Кейсобоном, но в последние дни чаще с Тэнтрип и их надежным курьером. Ее водили по лучшим картинным галереям, возили любоваться знаменитыми пейзажами, показывали ей самые величественные руины и самые великолепные церкви, однако теперь она предпочитала поездки в Кампанью, чтобы побыть наедине с землей и небом вдали от маскарада столетий, где ее собственная жизнь, казалось, надевала маску и непонятный костюм.

Для тех, кто смотрит на Рим взглядом, исполненным животворной силы знания, которое вдыхает пылающую душу во все памятники истории и прослеживает скрытые связи, объединяющие римские контрасты в стройное целое, Вечный Город, возможно, еще остается духовным центром и наставником мира. Но пусть они вообразят еще один контраст: колоссальные хаотические откровения столицы древней империи и папства – и девушка, которая воспитана в духе английского и швейцарского пуританства, с историей знакома только в ее худосочном протестантском истолковании, а в искусстве не пошла дальше расписывания вееров; девушка, чья пылкость преобразила ее скудные знания в принципы и подчинила этим принципам все ее действия, а чуткость и впечатлительность превращали самые абстрактные предметы в источник радости или страданий; девушка, которая совсем недавно стала женой и вдруг обнаружила, что восторженно предвкушавшийся новый неведомый долг вверг ее в бурный водоворот мыслей и чувств, связанных всего лишь с ее собственной судьбой. Грозная тяжесть непостижимого Рима не ложится бременем на пустенькие души веселых нимф, ибо они видят в нем просто фон для развлечений англо-иностранного общества, но у Доротеи не было такой защиты от глубоких впечатлений. Развалины и базилики, дворцы и каменные колоссы, ввергнутые в убогость настоящего, где все живое и дышащее словно погружено в трясину суеверий, отторгнутых от истинного благочестия, неясная, но жадная титаническая жизнь, глядящая и рвущаяся со стен и потолков, бесконечные ряды белых фигур, чьи мраморные глаза словно хранят смутный свет чуждого мира – все эти неисчислимые остатки надменных идеалов, и чувственных и духовных, беспорядочно перемешанные с неопровержимыми свидетельствами нынешнего забвения и упадка, сначала потрясли ее, словно удар электрического тока, а затем подавили, и она испытывала томительное болезненное недоумение, которое возникает, когда чувства немеют от избытка и смятения мыслей. Образы, неясные и в то же время исполненные жаркой силы, властно вторглись в ее юное восприятие и оставались живыми в ее памяти, даже когда она о них не думала, воскресая в странных ассоциациях на протяжении всей ее дальнейшей жизни. Наши настроения часто воплощаются в мысленных картинах, которые сменяют друг друга словно на экране волшебного фонаря, и с тех пор Доротея, когда ею овладевала глухая тоска, вновь видела перед собой величественные своды собора святого Петра, гигантский бронзовый балдахин, неукротимую решительность в позах и даже в складках одеяний пророков и евангелистов на мозаиках вверху и вывешенные к Рождеству занавесы, алеющие повсюду, словно глаза были неспособны различать другие цвета.

Впрочем, такое внутреннее потрясение далеко не исключительно – юные души во всей их наивной обнаженности постоянно ввергаются в хаос тягостных несоответствий, и им предоставляется «самим встать на ноги», а старшие и опытные люди тем временем спокойно занимаются собственными делами. И я не думаю, что зрелище миссис Кейсобон, рыдающей от отчаяния через шесть недель после свадьбы, будет сочтено трагическим. Замена воображаемого будущего настоящим неизбежно сопровождается определенными разочарованиями и страхами, и это вполне обычно, а то, что обычно, по нашему внутреннему убеждению, не может сокрушить человеческое сердце. Тот элемент трагедии, который заключается именно в ее обычности, пока еще недоступен загрубелому восприятию рода людского, а возможно, мы попросту не приспособлены к тому, чтобы выдерживать длительное соприкосновение с ним. Если бы мы могли проникать в глубины обычной жизни и постигать то, что там происходит, это было бы так, словно мы обрели способность слышать, как растет трава и как бьется сердце белочки, – мы погибли бы от того невероятного шума, который таится по ту сторону тишины. Но пока даже проницательнейшие из нас отлично защищены душевной глухотой.

Но как бы то ни было, Доротея плакала, однако, если бы ее попросили объяснить причину, она, подобно мне, прибегла бы лишь к общим словам: уточнить значило бы попытаться изложить историю игры светотени, ибо видение нового подлинного будущего, вытесняющего воображаемое, слагалось из бесконечных мелочей, которые накапливались с постепенностью, незаметной, как движение минутной стрелки, и теперь Доротее супружеский долг и мистер Кейсобон представлялись совсем не такими, какими рисовались в ее девичьих мечтах. Пока еще протекло слишком мало времени, чтобы она могла вполне осознать это изменение или хотя бы признаться себе, что такое изменение происходит, – а тем более дать иное направление преданности и лояльности, которые настолько прочно вошли в ее духовный строй, что рано или поздно она неизбежно должна была на них опереться. Непрерывный бунт, хаотичная жизнь без какой-либо высокой цели, требующей любви и самоотверженной решимости, были для нее невозможны. Но пока она переживала тот период, когда сила ее характера только увеличивала смятение. В этом смысле первые месяцы брака часто напоминают бурю – то ли в стакане воды, то ли в океане, – которая со временем стихает и сменяется ясной погодой.

Но разве мистер Кейсобон не был столь же учен, как и прежде? Разве его манера выражаться изменилась, а жизненные правила стали менее похвальными? О женское своенравие! Разве из памяти мистера Кейсобона исчезла хронология, или он утратил способность не только излагать суть тех или иных теорий, но и называть имена главных их последователей, или уже не мог разбить на разделы любую заданную тему? И разве Рим не предоставляет самое широкое поле для применения подобных талантов? К тому же разве Доротея в своих мечтах не отводила особого места облегчению бремени тягот, а может быть, и печалей, которыми оборачиваются столь великие труды для тех, кто ими занят? А ведь сейчас еще виднее, что мистер Кейсобон влачит нелегкое бремя.