Все это вопросы, на которые нечего ответить, но, что бы ни осталось прежним, освещение изменилось, и в полдень уже нельзя увидеть жемчужные переливы утренней зари. Факт остается фактом: натура, открывавшаяся вам лишь через краткие соприкосновения в недолгие радужные недели, которые называют временем ухаживания, может в постоянном общении супружества оказаться лучше или хуже, чем грезилось вам прежде, но в любом случае окажется не совсем такой. И можно было бы только поражаться тому, как быстро обнаруживается это несоответствие, если бы нам не приходилось постоянно сталкиваться со сходными метаморфозами. Когда мы покороче узнаем человека, очаровавшего нас остроумием на званом обеде, или наблюдаем за любимым политическим оратором после того, как он становится министром, наше отношение к нему может претерпеть столь же быструю перемену. В этих случаях мы также начинаем с того, что знаем мало, верим же многому, а кончаем тем, что меняем пропорцию на обратную.
Однако подобные сравнения могут сбить с толку, так как мистер Кейсобон совершенно не был способен прельщать ложным блеском. Он притворялся не более, чем какое-либо жвачное животное, и вовсе не старался представлять себя в выгодном свете. Так почему же за недолгие недели, протекшие после ее свадьбы, Доротея не столько заметила, сколько с гнетущим унынием ощутила, что вместо широких просторов и свежего ветра, которые она в грезах обретала, приобщившись к духовному миру своего мужа, ее там ждут тесные прихожие и запутанные коридоры, как будто никуда не ведущие? Мне кажется, дело в том, что дни помолвки – это своего рода многообещающее предисловие, и малейший признак какой-либо добродетели или таланта воспринимается как залог восхитительных богатств, которые полностью откроются в постоянном общении супружеской жизни. Но едва переступив порог брака, люди ищут уже не будущего, а настоящего. Тот, кто отправился в плаванье на корабле супружества, не может не заметить, что корабль никуда не плывет, что моря нигде не видно и что вокруг – мелководье непроточного пруда.
Во время их бесед до свадьбы мистер Кейсобон нередко пускался в подробные объяснения или рассуждения, смысл которых оставался Доротее непонятен, но она полагала, что причина заключается в обрывочности этих бесед, и, поддерживаемая верой в их совместное будущее, с благоговейным терпением выслушивала перечень возможных возражений против совершенно нового взгляда мистера Кейсобона на бога филистимлян Дагона и на других божеств, изображавшихся в виде рыбы, и не сомневалась, что впоследствии достигнет необходимых высот и поймет всю важность этого столь близкого его сердцу вопроса. А его категоричность и пренебрежительный тон, когда речь заходила о том, что особенно волновало ее мысли, было легко объяснить тем ощущением спешки и нетерпения, которое оба они испытывали в то время. Но теперь, в Риме, где все ее чувства были взбудоражены, а вторгающиеся в жизнь новые впечатления усугубляли прежние душевные трудности, она все чаще и чаще с ужасом ловила себя на внутренних вспышках гнева и отвращения, а иногда ею овладевала тоскливая безнадежность. В какой мере Прозорливый Гукер или другие прославленные эрудиты, достигнув тех же лет, походили на мистера Кейсобона, знать ей было не дано, а потому подобное сравнение не могло послужить ему на пользу. Во всяком случае, то, как ее муж говорил об окружавших их странно внушительных творениях былого, начинало вызывать у нее почти содрогание. Возможно, им руководило похвальное намерение показать себя с самой лучшей стороны, но всего лишь показать себя. То, что поражало ее ум новизной, на него наводило скуку. Всякая способность думать и чувствовать, почерпнутая им от соприкосновения с живой жизнью, давным-давно преобразилась в своего рода высушенный препарат, в мертвое набальзамированное знание.
Когда он спрашивал: «Это вам интересно, Доротея? Может быть, останемся здесь подольше? Я готов остаться, если вы этого хотите», – ей казалось, что и остаться, и уехать будет одинаково тоскливо. Или в другой раз:
– Не хотите ли поехать в Фарнезину, Доротея? Там находятся знаменитые фрески, исполненные по эскизам Рафаэля, а также самим Рафаэлем, и очень многие считают, что их стоит посмотреть.
– Но вам они нравятся? – этот вопрос Доротея задавала постоянно.
– Они, насколько мне известно, ценятся весьма высоко. Некоторые из них изображают историю Амура и Психеи, которая, вероятнее всего, представляет собой романтическую выдумку литературного периода, а потому, на мой взгляд, не может считаться истинным мифом. Но если вам нравится настенная живопись, то поездка туда не составит труда, и тогда вы, если не ошибаюсь, завершите свое знакомство с основными произведениями Рафаэля, а было бы жаль побывать в Риме и не увидеть их. Это художник, который, по всеобщему мнению, соединил в своих творениях совершенное изящество формы с бесподобностью выражения. Таково, по крайней мере, мнение знатоков, насколько мне удалось установить.
Подобные ответы, произносившиеся размеренным тоном, каким положено священнику читать тексты с кафедры, не отдавали должного чудесам Вечного Города и не сулили никакой надежды на то, что, узнай она о них побольше, мир засиял бы для нее новыми красками. Ничто так не угнетает юную пылкую душу, как общение с теми, в ком годы, отданные приобретению знаний, словно иссушили способность увлекаться и сочувствовать.
Впрочем, были предметы, очень занимавшие мистера Кейсобона, будившие в нем интерес, довольно близкий к тому, что принято называть энтузиазмом, и Доротея прилагала все старания к тому, чтобы следовать за ходом его мыслей, боясь помешать ему и почувствовать, как он недоволен, что должен отвлекаться от них из-за нее. Однако она мало-помалу утрачивала прежнюю счастливую уверенность, что, следуя за ним, увидит чудесные просторы. Бедный мистер Кейсобон сам растерянно блуждал среди узких закоулков и винтовых лестниц, то пытаясь проникнуть в туман, окружающий кабиров [86] , то доказывая неправильность параллелей, проводимых другими толкователями мифов, и совершенно терял из виду цель, ради которой предпринял эти труды. Довольствуясь огоньком свечи, он забыл про отсутствие окон и, язвительно комментируя изыскания других людей о солнечных богах, стал равнодушен к солнечному свету.
Доротея, возможно, далеко не сразу заметила бы эти черты в характере мистера Кейсобона, твердые и неизменные, точно кости, если бы ей дозволялось давать выход ее чувствам, – если бы он ласково держал ее руку в ладонях и с нежностью и участием выслушивал те безыскусственные истории, из которых слагался ее житейский опыт, и отвечал бы ей подобными же признаниями, так что прошлая жизнь каждого стала бы достоянием обоих, укрепляя их близость и привязанность; или если бы она могла питать свою любовь теми детскими ласками, потребность в которых свойственна каждой женственной женщине, еще в детстве осыпавшей поцелуями твердую макушку облысевшей куклы, наделяя эту деревяшку любящей душой, потому что ее самое переполняла любовь. Такой была натура и Доротеи. Как ни жаждала она проникнуть в дальние пределы знаний и творить добро повсюду, у нее достало бы жара и для того, что было рядом, – она готова была бы расцеловать рукав сюртука или нежно погладить шнурки башмаков мистера Кейсобона, если бы он снисходительно принимал это, а не ограничивался тем, что с неизменной учтивостью называл ее милой и истинно женской натурой и немедля вежливо придвигал ей стул, показывая, насколько неожиданными и неуместными находит он подобные проявления чувств. С необходимым тщанием завершив утром свой клерикальный туалет, он признавал допустимыми лишь те радости жизни, которые оставляли неприкосновенными и правильные складки жесткого галстука той эпохи, и мысли, занятые неопубликованными материалами.