Доротея подняла на него глаза, которым волнение придало особый блеск, и сказала с глубокой грустью:
– Как я жалею, что не выучила немецкий, когда жила в Лозанне! Там ведь было столько хороших учителей! И вот теперь я ничем не могу помочь!
Уилл почувствовал, что последние слова Доротеи бросают новый свет на положение вещей, хотя и не рассеивают тайны. Когда он впервые увидел ее, то попросту отмахнулся от вопроса, почему она дала свое согласие мистеру Кейсобону, решив, что она, вопреки своей внешности, должна быть малоприятным созданием. Теперь же требовался другой, далеко не столь легкий и быстрый ответ. В любом случае она не такая, какой он счел ее тогда. Не холодная, умная и сухо-насмешливая, а восхитительно простодушная и отзывчивая. Ангел, обманутый чистотой своей души. Какое это редкое удовольствие – ловить мгновения, когда ее душа и сердце вдруг раскрываются так гармонично и безыскусственно. И вновь ему на ум пришло сравнение с Эоловой арфой.
Наверное, этот брак – плод какой-то романтической истории, которую она себе сочинила. И будь мистер Кейсобон драконом, попросту, без узаконения унесшим ее в когтях к себе в логово, оставалось бы только героически освободить ее и пасть к ее ногам. Но одолеть мистера Кейсобона оказалось бы куда труднее, чем любого дракона, – он был благодетелем, опирался на сплоченную силу всего общества и выбрал именно эту минуту, чтобы войти в комнату с обычным своим безупречно корректным видом, тогда как лицо Доротеи выдавало пробудившуюся в ней новую тревогу и сожаление, а лицо Уилла светилось восторгом оттого, что ему казалось, будто он разгадал ее чувства.
Мистер Кейсобон ощутил удивление, к которому не примешивалось ни малейшего удовольствия, однако он ни в чем не изменил своей обычной учтивости, здороваясь с Уиллом, когда тот, встав ему навстречу, объяснил свой визит. Настроение мистера Кейсобона было даже менее бодрым, чем обычно, и, возможно, по этой причине он выглядел особенно тусклым и бесцветным – или же это впечатление возникало из-за контраста с внешностью его молодого родственника. Вид Уилла вызывал ощущение солнечности, чему еще более способствовала изменчивость его облика. Казалось, другими становятся самые черты его лица – подбородок то выглядел крупным, то нет, и перед каждой новой метаморфозой его нос чуть морщился и вздрагивал. Когда он стремительно поворачивал голову, то словно стряхивал свет с волос, и кое-кто усматривал в этом свечении верный признак гениальности. Мистер Кейсобон, напротив, казался угасшим.
Когда Доротея обеспокоенно взглянула на мужа, она, вероятно, заметила контраст между ним и Уиллом, но это лишь усугубило новую тревогу, которую она теперь испытывала из-за него, – предвестие нежной жалости, питаемой подлинными превратностями его судьбы, а не ее грезами. Однако в присутствии Уилла она чувствовала себя гораздо свободнее: причиной тому была близость их возраста, а возможно, и его готовность слушать и соглашаться. Ей был так нужен доброжелательный собеседник, и впервые она встретила человека, настолько, казалось, чуткого, доступного убеждению и способного понять все.
Мистер Кейсобон выразил надежду, что Уилл проводит время в Риме не только приятно, но и с пользой… Однако он как будто был намерен остаться в Южной Германии? Впрочем, может быть, он отобедает у них завтра и они поговорят обо всем подробнее? Сегодня он несколько утомлен. Ладислав понял намек, принял приглашение и тут же откланялся.
Доротея с беспокойством следила за мужем: он устало опустился на край кушетки, подпер рукой подбородок и устремил взгляд в пол. Она села рядом с ним. Краска залила ее щеки, глаза блестели. Она сказала:
– Простите меня за то, как я говорила с вами утром. Я была не права. Боюсь, я огорчила вас и усугубила тяготы этого дня.
– Я рад тому, что вы это чувствуете, дорогая, – сказал мистер Кейсобон. Он говорил спокойно и слегка наклонил голову, но во взгляде, который он бросил на нее, все еще пряталась тревога.
– Но вы простили меня? – спросила Доротея с судорожным вздохом. Ей было так нужно найти живой отклик, что она готова была преувеличить свою вину. Неужели любовь не распознает раскаяния еще издали, не обнимет его и не облобызает?
– Дорогая Доротея, «тому, кого не тронет покаянье, ни в небесах, ни на земле нет места». Вы же не считаете, что этот суровый приговор приложим ко мне? – спросил мистер Кейсобон, принудив себя не только высказаться столь определенно, но даже слегка улыбнуться.
Доротея промолчала, но слезинки, навернувшиеся на глаза, когда у нее вырвался вздох, теперь поползли по ее щекам.
– Вы расстроены, дорогая. Я и сам испытываю неприятные последствия излишнего душевного волнения, – продолжал мистер Кейсобон. Собственно говоря, он намеревался заметить, что ей не следовало бы принимать молодого Ладислава в его отсутствие, но отказался от этого намерения: во-первых, было бы невеликодушно ответить на ее просьбу о прощении новым упреком, во-вторых, это еще больше взволновало бы его самого, а в-третьих, он был слишком горд, чтобы выдать свою склонность к ревности, которую были способны вызвать у него отнюдь не только другие ученые мужи, подвизавшиеся в избранной им области. Существует ревность, почти лишенная огня, – это даже не страсть, а нечто вроде плесени, взрастающей в унылой затхлости неудовлетворенного эгоизма.
– Мне кажется, нам пора переодеться к обеду, – добавил он, взглянув на часы.
Они встали и больше никогда ни словом, ни намеком не напомнили друг другу о том, что произошло в этот день.
Однако в памяти Доротеи он запечатлелся с той яркостью, с какой все мы запоминаем те мгновения нашей жизни, когда гибнет долго лелеемая надежда или рождается новое стремление. В этот день Доротея начала постигать, насколько она обманывала себя, надеясь найти у мистера Кейсобона отклик на свои чувства, и впервые смутно осознала, что у него может быть тайная печаль, рождающая потребность в понимании, не меньшую, чем ее собственная.
Мы все появляемся на свет нравственно неразумными и видим в мире лишь вымя, предназначенное для того, чтобы питать наши несравненные личности. Доротея довольно рано начала преодолевать это неразумие, но ей все еще легче было грезить о том, как она посвятит всю себя мистеру Кейсобону и станет мудрой и сильной благодаря его силе и мудрости, чем осознать с той ясностью, которая есть уже не размышление, но чувство (идея, воспринятая сенсорно, подобно вещности предметов), что у него также есть свой внутренний центр, где свет и тени обязательно ложатся по-иному, чем у нее.
И говоря со мной так просто и так мило.
Творя добро одним своим незнаньем зла,
Она нечаянно все сердце мне раскрыла
И от щедрот его богато одарила.
* * *
Я слушал не дыша. Она была мила
И жизнь мою, о том не ведая, взяла.
Альфред де Мюссе
Во время обеда на следующий день Уилл Ладислав держался на редкость мило и не дал мистеру Кейсобону ни малейшего повода для выражения неудовольствия. Доротея даже решила, что Уилл, как никто другой, умеет вовлекать ее мужа в разговор и выслушивать его с почтительным вниманием. Впрочем, в Типтон-Грейндже у него не было достойных собеседников. Сам Уилл говорил довольно много, но несерьезно, как бы мимоходом – словно веселый бубенчик вторил звучному колоколу. Если Уилл и допускал кое-какие промахи, это все-таки был один из его удачных дней. Он описывал мелочи жизни римских бедняков, подметить которые мог только ничем не стесненный наблюдатель, выразил полное согласие, когда мистер Кейсобон упомянул о неверных представлениях Мидлтона [88] касательно связи между католицизмом и иудаизмом, а затем в тоне полувосторженном, полушутливом непринужденно описал то удовольствие, какое он извлекает из римской пестроты, чьи постоянные контрасты не позволяют мысли окостенеть и избавляют вас от опасного заблуждения, будто историю прошлого можно разложить по коробочкам, как нечто мертвое и застывшее. Занятия мистера Кейсобона, заметил Уилл, всегда велись на самой широкой основе, и он, быть может, никогда ничего подобного не испытывал, но что до него, то Рим, должен он признаться, открыл ему совершенно новое ощущение истории как единого целого, а отдельные ее фрагменты стимулируют воображение и дают богатую пищу мыслям.