Доротея посмотрела на него с недоумением, однако улыбка была настолько заразительной, что она и сама улыбнулась. Устоять против улыбки Уилла Ладислава мог бы только тот, кто был очень на него сердит. Казалось, сноп внутреннего света озарял не только глаза, но и нежную кожу, и каждую черточку, как будто некий Ариэль [87] касался их волшебным жезлом, навеки стирая мрачность и печаль. И ответная улыбка не могла не отразить частицы этого веселья, хотя темные ресницы были еще влажными от слез.
– Вас что-то рассмешило? – спросила Доротея.
– Да, – ответил Уилл, которому не изменила обычная находчивость. – Я подумал, какой у меня был, наверное, жалкий вид при нашей первой встрече, когда вы своей критикой уничтожили мой бедный набросок.
– Моей критикой? – повторила Доротея с еще большим недоумением. – Не может быть! Я ведь ничего не понимаю в живописи.
– А мне показалось, что вы понимаете ее удивительно хорошо! Трудно было бы найти более сокрушающие слова. Вы сказали… Наверное, я помню это лучше вас… Вы сказали, что не видите ничего общего между моим наброском и природой. Во всяком случае, таков был смысл вашей фразы. – Теперь Уилл мог не только улыбнуться, но и засмеяться.
– Если так, то причиной тут мое невежество, – ответила Доротея, восхищаясь незлобивостью Уилла. – Я могла сказать это только потому, что мне никогда не удавалось увидеть красоту в картинах, которые, по словам моего дяди, все истинные ценители находят превосходными. И здесь, в Риме, я сохраняю то же невежество. Я почти не видела картин, которые мне нравятся по-настоящему. Когда я вхожу в зал, где стены покрыты фресками или увешаны знаменитыми картинами, то испытываю почти благоговение – точно ребенок, глядящий на торжественную церемонию или на величественную процессию. Словно передо мной открывается жизнь более высокая, чем моя. Но едва я начинаю рассматривать картины по отдельности, как жизнь или покидает их, или же преображается в нечто буйное и чуждое мне. Вероятно, я слишком тупа. Я вижу сразу так много, а понимаю меньше половины. И чувствую себя дурочкой. Грустно, когда тебе говорят, что перед тобой прекрасное творение, а ты не понимаешь, почему оно прекрасно. Как будто люди говорят про небо, а ты слепа.
– Любви к искусству во многом надо учиться, – сказал Уилл, ни на миг не усомнившийся в искренности этого признания. – Искусство – это древний язык, и среди его стилей найдется немало претенциозных и фальшивых, так что порой единственное удовольствие, которое можно извлечь из знакомства с ними, заключается в самом факте знакомства. Все школы искусства, представленные здесь, дарят мне огромное наслаждение, но если бы я попытался разобраться в этом наслаждении, наверное, оказалось бы, что оно сплетается из множества разных нитей. Иной раз полезно усомниться в себе и постараться понять сущность процесса творчества.
– Может быть, вы намерены стать художником? – спросила Доротея с живым интересом. – Сделать своей профессией живопись? Мистер Кейсобон будет рад узнать, что вы нашли свое призвание.
– О, нет-нет, – сказал Уилл с некоторой холодностью. – Я твердо решил, что это мне не подходит. Слишком однобокая жизнь. Мне довелось познакомиться здесь со многими немецкими художниками. С одним из них я приехал сюда из Франкфурта. Среди них есть немало талантливых и даже блистательно талантливых, однако мне не хотелось бы, подобно им, видеть во всем многообразии мира только натуру.
– Я это понимаю, – сочувственно сказала Доротея. – В Риме начинаешь особенно чувствовать, что миру нужно многое куда более важное, чем картины. Но если вам дан талант художника, не следует ли счесть это путеводным знаком? Быть может, вам удастся создать произведения более значительные или хотя бы не похожие на эти, так, чтобы в одном месте не было столько почти совершенно одинаковых картин.
Такая простота и искренность побудили Уилла быть откровенным.
– Оказать подобное влияние может только гений. Моих же способностей, боюсь, не хватит даже на приличное повторение уже достигнутого другими – во всяком случае, я никогда не буду писать так хорошо, чтобы этим стоило заниматься. Одним же усердием я ничего не добьюсь: то, что не дается мне легко и сразу, не дается мне никогда.
– Я слышала, как мистер Кейсобон сожалел, что вы слишком нетерпеливы, – мягко заметила Доротея, которую огорчил этот взгляд на жизнь словно на нескончаемый праздник.
– Да, мнение мистера Кейсобона мне известно. Мы с ним тут расходимся во взглядах.
Легкое презрение, проскользнувшее в этом необдуманном ответе, задело Доротею. Утренние мучения сделали ее особенно чувствительной к любым попыткам умалить достоинство мистера Кейсобона.
– Да, разумеется, расходитесь, – сказала она с некоторым высокомерием. – Я не собиралась вас сравнивать: такая настойчивость, такое трудолюбие, как у мистера Кейсобона, встречаются нечасто.
Уилл заметил, что она обиделась, но это только усилило его безотчетную неприязнь к мистеру Кейсобону. Он не мог смириться с тем, что Доротея обожает такого супруга, – подобная слабость в женщине не может нравиться ни одному мужчине, если не считать самого обожаемого супруга. Мало кто способен удержаться от искушения придушить славу ближнего своего, ничуть не считая подобную расправу убийством.
– О, конечно! – ответил он, не задумываясь. – Потому-то и жаль, что эти качества, как нередко случается у английских ученых мужей, растрачиваются впустую из-за нежелания знать, что происходит в остальном мире. Если бы мистер Кейсобон читал немецких авторов, он избавил бы себя от многих лишних хлопот.
– Я вас не понимаю, – растерянно сказала Доротея.
– Я говорю лишь о том, – небрежно объяснил Уилл, – что немцы занимают ведущее положение в исторических изысканиях и смеются над результатами, добытыми ценой долгих блужданий с компасом в руках по лесу, через который они уже проложили прекрасные дороги. Живя у мистера Кейсобона, я заметил, что он, так сказать, затыкает себе уши, – латинский трактат, написанный немцем, он прочел прямо-таки против воли. Мне было очень его жаль.
Уилл просто нацелил ловкий пинок в хваленое трудолюбие и не мог даже вообразить, как ранят его слова Доротею. Сам мистер Ладислав отнюдь не штудировал немецких авторов, но для того, чтобы сожалеть о недостатках другого, особых знаний не требуется.
При мысли, что труд всей жизни ее мужа может оказаться напрасным, сердце бедняжки Доротеи сжалось так мучительно, что она даже не спросила себя, допустим ли подобный намек в устах молодого родственника, который стольким ему обязан. У нее не было сил заговорить, и она сидела, молча глядя на свои руки, парализованная этим тягостным сознанием.
Впрочем, Уилл, нанеся свой уничтожающий пинок, несколько устыдился: молчание Доротеи, казалось, свидетельствовало, что он ее обидел, да и совесть упрекала его за то, что он столь бесцеремонно ощипал хвост своего благодетеля.
– Мне это было особенно больно, – продолжал он, переходя, как это обычно бывает, от поношений к неискреннему панегирику, – из-за благодарности и уважения, которые я питаю к мистеру Кейсобону. Все было бы куда проще, если бы речь шла о человеке не столь талантливом и почтенном.