Соломон в притчах своих упустил указать, что «как больным устам все кажется горьким, так нечистой совести во всем чудятся намеки». На следующий день мистер Фербратер, прощаясь с Лидгейтом на улице, сказал, что они, конечно, встретятся вечером у мистера Винси. Лидгейт коротко ответил, что навряд ли… Ему надо работать, и он не может больше тратить вечера на развлечения.
– Как! Вы намерены привязаться к мачте [114] и залепить уши воском? – осведомился мистер Фербратер. – Ну, раз вы не хотите попасть в плен к сиренам, вам следует принять меры предосторожности.
Еще два дня назад Лидгейт не усмотрел бы в этой фразе ничего, кроме обычной любви его собеседника к классическим уподоблениям. Теперь же ему открылся в ней скрытый смысл, и он окончательно убедился, что был неосмотрителен, как дурак, и дал повод неверно толковать свое поведение, – нет, разумеется, к Розамонде это не относится: она, конечно, понимает, что он ничего серьезного в виду не имел. Порукой тому ее безупречный такт и светскость, но ее окружают глупцы и сплетники. Однако их заблуждению надо положить конец. Он решил (и исполнил свое решение) с этих пор не бывать у Винси иначе как по делу.
Розамонда чувствовала себя глубоко несчастной. Тревога, пробужденная в ней расспросами тетки, все росла, а когда миновало десять дней и Лидгейт ни разу у них не появился, она с ужасом начала думать, что все было впустую, и как бы ощутила неумолимое движение той роковой губки, которая небрежно стирает надежды смертных. Мир стал вдвойне тоскливым, словно дикая пустыня, которую волшебные чары ненадолго превратили в чудесный сад. Она полагала, что испытывает муки обманутой любви, и была убеждена, что ни один другой мужчина не даст ей возможности возводить такие восхитительные воздушные замки, какие вот уже полгода были для нее источником стольких радостей. Бедняжка Розамонда лишилась аппетита и чувствовала себя покинутой, словно Ариадна [115] (прелестная Ариадна со сценических подмостков, оставленная со всеми своими сундуками, полными костюмов, и уже не надеющаяся, что ей подадут карету).
В мире существует много удивительных смесей, которые все одинаково именуются любовью и претендуют на привилегии божественной страсти, каковая извиняет все (в романах и пьесах). К счастью, Розамонда не собиралась совершать отчаянных поступков. Она причесывала свои золотистые волосы не менее тщательно, чем всегда, и держалась с гордым спокойствием. Она строила всевозможные предположения, и наиболее утешительной была догадка, что тетя Гарриет вмешалась и каким-то способом воспрепятствовала Лидгейту бывать у них, – она смирилась бы с любой причиной, лишь бы не оказалось, что он к ней равнодушен. Тот, кто воображает, будто десяти дней мало… нет, не для того, чтобы похудеть, истаять или как-нибудь иначе зримо пострадать от несчастной любви, но чтобы завершить полный круг опасений и разочарований, тот не имеет ни малейшего представления о мыслях, которые могут смущать элегантную безмятежность рассудительной юной девицы.
Однако на одиннадцатый день, когда Лидгейт уезжал из Стоун-Корта, миссис Винси попросила его сообщить ее мужу, что здоровье мистера Фезерстоуна заметно ухудшилось и она желала бы, чтобы он еще до вечера побывал в Стоун-Корте. Конечно, Лидгейт мог бы заехать на склад или, вырвав листок из записной книжки, изложить на нем поручение миссис Винси и отдать его слуге, открывшему дверь. Но эти нехитрые способы, по-видимому, не пришли ему в голову, из чего мы можем заключить, что он был вовсе не прочь заехать домой к мистеру Винси в час, когда хозяин отсутствовал, и сообщить просьбу миссис Винси ее дочери. Человек может из разных побуждений лишить другого своего общества, но, пожалуй, даже мудрецу будет досадно, если его отсутствие никого не огорчит. А чтобы непринужденно и легко связать прежние привычки с новыми, почему бы не пошутить с Розамондой о том, как твердо он противится искушению и не позволяет себе прервать суровый пост даже ради самых сладостных звуков? Надо также сознаться, что в обычную ткань его мыслей все-таки, подобно цепким волоскам, кое-где вплетались размышления о том, обоснованны ли намеки миссис Булстрод.
Мисс Винси была одна, когда вошел Лидгейт, и покраснела так густо, что он тоже смутился, забыл про шутки и тотчас же принялся объяснять причину своего визита, с почти холодной учтивостью попросив передать мистеру Винси просьбу ее матушки. Розамонду, которая в первую минуту поверила было, что счастье к ней вернулось, этот тон поразил в самое сердце. Краска схлынула с ее щек, и она столь же холодно, без единого лишнего слова, обещала исполнить его поручение – рукоделие, которое она держала, позволило ей не поднимать глаз на Лидгейта выше его подбородка. В любой неудаче начало безусловно уже половина всего. Не зная, что сказать, и только поигрывая хлыстом, Лидгейт высидел так две томительные минуты и поднялся. Розамонда вздрогнула, тоже машинально встала и уронила рукоделие – от жгучей обиды и стараний ничем эту обиду не выдать она несколько утратила обычную власть над собой. Лидгейт поспешно поднял рукоделие, а когда выпрямился, то прямо перед собой увидел очаровательное личико и прелестную стройную шею, безупречной грацией которой всегда восхищался. Но теперь он вдруг заметил в ней какое-то беспомощное трепетание, ощутил незнакомую ему прежде жалость и бросил на Розамонду быстрый вопросительный взгляд. В последний раз столь естественна она была в пятилетнем возрасте: на ее глаза навернулись слезы, и она ничего не могла с ними поделать – пусть блестят, точно роса на голубых цветах, или же свободно катятся по щекам.
Миг естественности был точно легкое прикосновение пера, вызывающее образование кристаллов, – он преобразил флирт в любовь. Не забывайте, что честолюбец, глядевший на эти незабудки под водой, был добросердечен и опрометчив. Он не заметил, куда делось рукоделие, мысль, подобная молнии, озарила скрытые уголки его души и пробудила способность к страстной любви, которая не была погребена под каменными сводами склепа, а таилась у самой поверхности. Его слова были отрывистыми и неловкими, но тон превратил их в пылкую мольбу.
– Что случилось? Вы расстроены? Прошу вас, скажите, чем.
С Розамондой еще никто никогда не говорил подобным голосом. Не знаю, уловила ли она смысл этих фраз, но она посмотрела на Лидгейта, и по ее щекам покатились слезы. Такое молчание было самым полным ответом, и Лидгейт, позабыв обо всем, под наплывом нежности, рожденной внезапным убеждением, что от него зависит счастье этого прелестного юного создания, позволил себе обнять Розамонду тихо и ласково (он привык быть ласковым со слабыми и страждущими) и поцелуем стер обе большие слезы. Это была необычная прелюдия к объяснению, но зато она прямо вела к цели. Розамонда не рассердилась, но чуть-чуть отодвинулась с робкой радостью, и Лидгейт мог теперь сесть рядом с ней и говорить не так отрывисто. Розамонде пришлось сделать свое маленькое признание, и он дал волю словам, полным нежной благодарности. Через полчаса он покинул этот дом женихом, и душа его принадлежала уже не ему, а той, с кем он связал себя словом.