Илья Муромец и Сила небесная | Страница: 36

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

* * *

Мужичок снова замолчал. Несмотря на тёплую летнюю ночь у него, похоже, замёрзли руки, потому что он протянул ладони к огню и растопырил пальцы.

– И что было дальше? – спросил Илья, когда молчание затянулось.

– Да ничего дальше не было! – неожиданно резко ответил Иван, но тут же, смягчившись, добавил: – В смысле, ничего хорошего… За год до кончины Одихмант отправил меня в свою усадьбу Волчий Лог, что стояла на берегу великого озера Ильмень. Там он держал большую конюшню, а меня поставил главным конюхом.

Хорошее было время! Я лошадок сызмальства люблю, да и они меня жалуют. Бывало, идешь по конюшне, а из каждого стойла морды тянутся, словно поцеловать тебя хотят. Да я и сам иногда не выдержу и ткнусь губами в лошадиную щёку, а она тёплая, гладкая и муравой пахнет…

Когда ж погода способствовала, мы с конюхами Власом и Афоней лошадок на берег выгоним, а сами Ильмень лодкой утюжим, бредень-неводок тянем да песню поём. Слова в песне простые: «Где рыба не плывёт, а Ильмень-озеро не минёт». Зато не успеешь допеть, а бредень уж полон! Потом с пленённых кольчужку снимем, тройной ушицы наварим, каравай преломим, а там, как говорится, и ложка по рту и хлебать есть чего…

А ещё краше ночная охота! Влас на вёслах сидит, а мы с Афоней на носу с острогами трезубыми караулим. Тут уже не до мелочи с палец ростом, а до сурьёзных особ – поболе локтя без головы и хвоста.

– Так ночью ж не видать ничего! – не выдержал Илья, который в детстве сам был охоч до рыбки, правда, ловил с берега удой.

– Как это не видать? Очень даже видать, если костерок разжечь… Да не в лодке, вестимо, а на деревянных подпорах, что к носу прибиты. А уж к ним глиняный горшок крепится с горящей еловой ветвью. Дурная рыба на огонь плывёт, потому как ей скучно в темноте сидеть, не то что умной. А тут мы с Афоней! Вот какое устройство хитрое… И то забыл сказать, что изнутри лодки мы щиток ставили, чтоб свет глаза не застил! А ты говоришь, не видать…

* * *

Иван вздохнул и продолжил:

– Вот так я жил, не тужил, а чего тужить, когда хорошо в добре жить. Только не всё коту масленица, пришёл и великий пост. Раз тёмной ночью во дворе залаял Пустобрех, да так завёлся, что хоть святых выноси. Что за оказия, думаю, может, лесной барин забрёл? Но ежели б это медведь был, то и лошадки бы всполохнулись, а так чую: тихо на конюшне. Пока я кумекал, кто-то в окно постучал, да не робко, а по-хозяйски. Ёкнуло у меня сердце: сразу понял, кто так стучать может. И точно – хозяин мой молодой, Соловей Одихмантьевич, пожаловали. Эх, думаю, лучше б это Топтыгин был, у меня на него рогатина за печкой припасёна, а на барина разве с дрекольем попрёшь?

– Не ждал? – спрашивает, когда я его в избу пустил.

– Не ждал, – говорю. – Думал, вам Новгород милей нашего захолустья.

– Насильно мил не будешь, – отвечает, а сам злобно на меня из-под бровей зыркает, словно волк, что в западню попал. – Тесно мне, Иван, в Новгороде стало, да и не ужиться в одной клетке двум соловьям. Ты ж не знаешь, что Будимирович высоко взлетел. Тем шибче падать будет, когда я ему крылья подрежу. Ладно, чего зря болтать! Дай пожрать и собирайся! Дорога дальняя, потому лошадок порезвей снаряди.

Он, значит, говорит, а меня как шилом шпыняет: не к добру всё это, но моё дело подневольное. Вывел я из конюшни двух скакунов-красавцев, а остальные лошадки так на меня печально смотрят, будто говорят: выпусти нас, Иван, на волю вместе с жеребятами, а не выпустишь – все сгинем. Они, стало быть, смотрят жалостно, аж на душе скребёт, и всё шепчут: выпусти нас, Иван, и челяди скажи, чтоб уходили…

Вздохнул я да в избу вернулся. Барин мой наелся и завалился на полати, видать, нелёгкой дорога была, вот его и сморило. Но не успел я и шагу сделать, как он прыгнул на меня и нож к горлу наставил.

– А… это ты, – говорит. – Следующий раз стучи, а то пришью ненароком. Поехали, пока темно.

– А куда ехать, барин?

– Не твоего ума дело. Куда скажу, туда и поедешь. А заупрямишься, измочалю, как в детстве. Да, чуть не забыл: кто ещё в усадьбе живой есть?

– Конюхи Влас и Афоня, повариха с дитём, егерь с женой да плотник вдовый с дочками.

– Так-так… Раскинь-ка дровишек сухих под все избы и под конюшню, да двери снаружи подопри. Только тихо, чтоб не спугнуть. Ну, чего стал, как пень? Или непонятно говорю?

– Как тут не понять? А может, не надо… в чём они провинились?

– А ни в чём. Только не хочу, чтоб имение кому другому досталось. Всё сожгу и пепел развею…

С этими словами он отвесил мне такую зуботычину, что кровь носом пошла.

– Первый раз бью, а второй – убиваю, – объяснил Соловей, хотя я уже и сам всё понял.

* * *

Иван потёр ладонью скулу, словно та ещё помнила разбойничий тычок, и повёл свой рассказ дальше.

– До первых петухов я управился. Сперва, правда, перед Соловьём повинился и достал из подполья добрый бутыль медовухи, которая во рту сластит, а ноги вяжет. Барин сразу ковш махнул и на лавку сел, да так крепко, что лавка крякнула. Ну, я ему второй ковш налил, а сам побежал дрова таскать.

Всё сделал, как Соловей велел. Даже больше, потому как сперва выпустил людей и лошадок. И скажу тебе, Илья, лошадки умней оказались: ни стуком, ни духом себя не выдали: молча разбежались. А людей ещё уговаривать пришлось, чтобы без вещей уходили, ежели жизнь дорога. И всё равно повариху поленом из дому гнал: так ей не хотелось сундук с барахлом бросать…

Через два часа разбудил я Соловья, а он уже тверёзый, вроде и не пил: сразу видно крепкий мужик и закалённый медовуху ковшами хлебать. Осмотрел он мою работу, похвалил. А через миг усадьба уже пылала. Хорошо, что мы сразу уехали, а то бы Соловей сильно удивился, почему криков и ржания не слышно.

* * *

Всю ночь мы тряслись в сёдлах, а днём привал в лесной чащобе сделали, словно волки, что от людского взгляда хоронятся.

– Гляди, Иван, что у меня есть, – когда мы перекусили, сказал Соловей.

Он снял с коня большую перемётную суму, с которой давеча заявился, и бросил мне в ноги. Я открыл и обомлел: сума была доверху набита золотой посудой, а в серебряном ларце, что внизу лежал, я увидел изумрудные мониста, яхонтовые перстни, жемчужные ожерелья и какие-то диковинные заморские монеты.

– Нравится? Тогда забирай. Мне столько не надо, – осклабился Соловей, – мне надо больше.

– Так тут на всю жизнь хватит!

– На твою, может, и хватит, а моя подороже будет… Слушай, Иван, я тебе всю суму отдам и ещё добавлю, а взамен ты мне на гуслях сыграешь. Я ж знаю, ты игрок отменный: и рассмешить можешь, и слезу выбить.

– Шутите, барин?

– Я шучу, когда остриём щекочу. Прикуси язык, покуда зубы целы! Значит, так… Будешь по городам ходить и на гуслях играть. А сам на ус мотай, когда купеческие караваны отчалить соберутся. Узнаешь, моему человечку шепнёшь, он тебя сам найдёт. А чтоб тебе игралось лучше, я за Марьей присмотрю…