– Ничего, научится… и еще поползет… поползешь ведь?
Отродье отвечало кряхтеньем.
Забавное. И странно теперь думать, что вот оно могло исчезнуть.
– Поползет. Они когда ползают – смешные очень. Но имя все равно надо придумать. – Райдо перевернул отродье на спину, и оно закряхтело, задергало ручонками. – И зарегистрировать ребенка, а то ведь не дело.
Наверное.
Ийлэ отвернулась к окну.
Почему сама мысль о том, что нужно придумать имя отродью, вызывает у нее такое отторжение? Не потому ли, что с именем отродье перестанет быть отродьем, а станет… кем?
Младенцем.
Розовым младенцем, который уже почти похож на обыкновенных розовых младенцев, разве что слишком тих и слаб пока, но это ведь временное. К весне отродье и вправду научится что голову держать, что сидеть. Или вот ползать даже…
– Ийлэ, послушай. – Райдо переложил ребенка в корзину и сунул бутылочку с козьим молоком.
Отродье пило жадно, наверное, тоже не верило пока, что голод не грозит.
Интересно, будь у нее возможность, она бы прятала молоко?
– Это уже не смешно. Точнее, я неправильно выразился, за мной есть такое: выражаться неправильно. И вообще я в словесах хреново разбираюсь. И душевной тонкости от меня не дождешься, потому и… прекрати… она-то ни в чем не виновата…
– Я не виню.
– Винишь. – Райдо держал бутылочку двумя пальцами, и пальцы эти казались огромными или, напротив, бутылочка крохотной. – Ты же на нее лишний раз взглянуть боишься.
– Нет.
Вот сейчас Ийлэ на отродье смотрит.
Круглое личико, глаза серые. У альвов не бывает серых глаз и родинок… Ийлэ пробовала их стереть, но родинки не стирались, напротив, становились темнее, ярче. Брови эти слишком светлые. И волосы тоже светлые. Полупрозрачные коготки на полупрозрачных же пальцах, которые обняли бутылочку. Отродье уже почти насытилось, но пьет, вздыхая и причмокивая.
Почти уснуло.
И почти поверило, что теперь в ее жизни всегда будет, что эта корзина с толстым пледом, что бутылка с молоком… Райдо…
– Винишь, но все равно любишь, – со странным удовлетворением в голосе произнес пес.
– Нет.
– Да. Иначе почему ты осталась тогда? И позже?
Неприятный разговор.
Не тот, который должен быть у камина, когда за окном почти уже метель и сумерки, свинцово-лиловые, тяжелые, с бледным пятном луны, которая заглядывает в окна. Подсматривает?
– Он ведь прав был, наш добрый доктор, она умирала. И сама не выжила бы. Молоко, тепло, льняное семя… это все хорошо, но недостаточно. А вот твоей силы… если ты ее не любила, то почему позволила жить?
– Чего тебе надо?
– Многого. – Он высвободил бутылочку из вялых рук и корзину качнул. – Мне надо, чтобы ты перестала прятаться. И чтобы у нее появилось имя. Чтобы она росла, а ты жила. Быть может, вновь научилась улыбаться… мне кажется, раньше ты легко улыбалась и улыбка тебе шла… мне надо, чтобы ненависть ушла…
– Многого, – согласилась Ийлэ.
Смешной. Ненависть не способна уйти. Не сама по себе… и, наверное, Ийлэ могла бы рассказать.
О том, как пряталась. О боли. О крови. О страхе – она все-таки умирала, и лес, который до того делился силой щедро, вдруг отступил, замер, ожидая, когда Ийлэ умрет. Лес готов был принять ее тело, опутать корнями, укрыть полями зеленых мхов.
Рассказала бы о слезах.
И растерянности.
Красном грязном комке, с которым она оказалась связана толстой веревкой пуповины, и о том, до чего мерзко ей было прикасаться к этой пуповине… и к комку…
– Я… я подумаю, – ответила Ийлэ, отворачиваясь.
В конце концов, у нее есть еще время. До весны.
– Подумай. – Райдо встал. – И еще… тут Нат передать просил, а все как-то случая подходящего не было… на вот… держи.
Тонкая цепочка и подвеска-капелька, черная жемчужина, мелкие алмазы, граненные квадратом.
– Это ведь твое, верно?
Ийлэ кивнула. Ее.
Она знает каждый камень и жемчужину выбирала сама.
В коробке была сотня их, крупных, идеальной формы, но разного оттенка: белые, бледно-голубые и розовые, насыщенного оттенка, желтоватые, словно вылепленные из масла, еще вот лиловые, гиацинтовые. Вся палитра, в которой эта, темная, почти черная, выделялась.
Теплая.
И тогда была теплой, пусть и тепло это было собственным, Ийлэ, а нынешнее – пса. Он носил подвеску в кармане своей дурацкой клетчатой рубашки, вот и нагрелась что она, что металл. Папа делал удивительные цепочки, тонкие, но прочные, с рисунком, который переползает со звена на звено.
Лоза и терний.
…по праву…
Он так сказал, а когда Ийлэ попросила объяснить, что это значит, отец отшутился, мол, не стоит хорошенькой девушке забивать голову всякой ерундой. А ведь не ерунда: полустертая лоза и яркий терний… алмазы сияют, словно ничего не произошло. И жемчужина, кажется, стала темнее, чем прежде.
Ложь. Жемчуг цвет не меняет. И эта подвеска…
– Она… дорого стоит, – сказала Ийлэ.
– Возможно, – пес смотрел прямо, – некоторые вещи стоят дорого, а другие и вовсе цены не имеют. Все относительно в этом мире.
– В философию ударился?
Ком в груди растаял.
Откуда он взялся? Зимний. Холодный. Не снег, но старый серый лед, который и под солнцем не тает. Ведь не было же, но вот… Ийлэ трогает грудь.
Ничего.
Рубашка. Свитер нелепый, который она носит, пусть бы в доме уже и не холодно… упрямство… мама всегда говорила, что Ийлэ непозволительно упряма. А отец смеялся, дескать, семейная черта…
И подарил жемчужину, сказал:
– Ты в своем праве носить черный…
…еще одна деталь. Сколько их было, потерянных памятью секунд и слов, которые возвращались, причиняя почти физическую боль?
– Ударился. – Райдо коснулся локтя. – Со мной бывает. Ийлэ… можно тебя попросить?
Просить? Конечно. Подвеска-капля, жемчуг и алмазы, подарок из прошлого, вот только подобные подарки бесплатными не бывают. Ийлэ сжала подвеску в руке, понимая, что расстаться с нею не сможет.
– Что… надо?
– Ничего особенного. Не сбегай с обеда, ладно? Эта дура опять приедет. И я знаю, что ты не хочешь с ней встречаться, но, пожалуйста, я с ней в одиночку не справлюсь. От Ната помощи никакой. А ты…
Дура? Он говорит о Мирре. Ийлэ не хочет с Миррой встречаться, но и отказать в просьбе не способна. Пес знает. Он нарочно. И не раскаивается ничуть. Стоит, осклабился широко, радостно.