Он тряхнул головой.
– Я видел сон, – Мишенька закрыл глаза, и на лице его появилось выражение величайшего блаженства. – Я видел Киев и ту церковь… и ангела в ней, столь прекрасного, что я не имел сил отвести взгляд от лика его. Я любовался им… а он обратился ко мне…
– И сказал, что ты станешь знаменитым.
– Стану, конечно, – фыркнул Мишенька. – Вот увидишь, стану… но нет, ангел говорил со мной, а я… я не помню ни одного его слова!
Он вскочил, заметался по моей комнатушке.
– Я проснулся один! И в смятении, но я знаю, что он ждет меня там! И я должен ехать, должен, во что бы то ни стало… судьба зовет меня.
Было ли это и вправду знаком судьбы или же воплощением Мишенькиных фантазий и надежд, я не знаю. Но как бы там ни было, поездки этой Мишенька ожидал с нетерпением. И готовился явить себя.
У Людмилы промокли ноги.
Мокрые ноги она с детства ненавидела, наверное, потому, что обладала воистину удивительной способностью находить лужи, даже когда они отсутствовали.
Мама расстраивалась.
Пугала простудой.
И заставляла пить луковый отвар, мерзкий привкус которого надолго оставался во рту. Когда Людочка повзрослела, то больше привкуса ее беспокоил запах вареного лука и еще чего-то гадкого, самой Людмиле напоминавшего вонь паленых тряпок.
Разве от красивой девушки может пахнуть палеными тряпками?
Нет, Людмила себя не считала красивой, уже тогда не считала. Да и мама не единожды подчеркивала, что главное – красота душевная. Тонкость чувств. А тело… Людмила в нее пошла. Чересчур высокая для девушки. Слишком худая. То ли дело Надька Кореванова, которая к шестнадцати годам оформилась.
Мама так говорила, скрывая за нейтральным этим словом и Надькин выдающийся бюст, и прочие прелести, которые маму одновременно и восхищали, и пугали. Восхищали перспективой удачного замужества – на него Людмиле рассчитывать не приходилось, а пугали Надькиным норовом, который та выказывала без стеснения.
Стеснения в ней никогда не было.
И замуж она вышла.
Трижды. И на последней встрече выпускников выглядела неплохо, молодо, пожалуй, слишком молодо для своих лет.
Надька явилась в вязаной норковой шубке, в белых сапогах.
Она громко смеялась и спрашивала всех о жизни, будто желая убедиться, что собственная ее удалась. А Людмиле посочувствовала.
И посоветовала стрижку сменить.
Людмила и сама собиралась, но вот… уперлась и все тут. Почему-то казалось, что если последовать Надькиному совету, то она, Людмила, предаст какие-то неоформленные, но явно существующие принципы. А теперь вдруг захотелось эти принципы предать.
Измениться.
Сделаться такой, как Надька. Невысокая. Крепенькая, ладная и в свои почти сорок… на вид ей не больше двадцати пяти. И навряд ли белые Надькины сапоги промокают.
Не те мысли, неправильные.
Ей бы о Мишке думать, который оказался не так прост, как Людмиле представлялось. Мама говорила, что Людмила слишком хорошо думает о людях, забывая, что сама же сделала Людмилу такой. Нет, это не было упреком.
Сожалением?
Будь Людмила чуть более меркантильна, наверное, не оставила бы за собой осколки маминых несбывшихся надежд.
Она потопталась у подъезда – кто-то бросил старый половичок, который уже успел намокнуть.
Дверь без домофона.
Третий этаж.
Квартира седьмая, с железной дверью, которая выделялась среди прочих новизною и блеском. У двери тоже половичок, но чистенький. На такой и ступать-то боязно.
Открыли не сразу. Людмила звонила и звонила, потому как признание, что Ольги нет дома, означало бы необходимость спуститься, выйти под дождь.
Вернуться домой.
Пешком.
Автобусы ходят из рук вон плохо. А Стас уехал. Предлагал ведь подождать, но Людмила отказалась. Дура. Небось Надька такого не упустила бы. А что? Не старый еще. Состоятельный. Мишка называл брата богатеньким Буратино, но на Буратино тот не похож. Скорее уж на медведя-шатуна. Огромен. Мрачен. Неразговорчив. Однако притом рядом с ним Людмила не чувствует той обычной скованности, которая так характерна для нее.
И это пугает.
– Чего надо? – Дверь распахнулась неожиданно. – О… привет.
Ольга была дома.
Спала, судя по виду.
Всклоченная, растрепанная, она напоминала Людмиле безумную гадалку. Волосы-пакля черного цвета. Бледное, мятое лицо. Темные глаза… на самом деле – линзы. Собственные голубые глаза Ольгу не устраивали.
– Доброго дня, – поздоровалась Людмила. – Впустишь? Разговор есть.
– Про Мишку, что ль? – Ольга зевнула.
Пахло от нее коньяком и сигаретами, и еще, кажется, мужским одеколоном.
– Заходи, – она посторонилась. – Чувствуй себя как дома… слушай, может, кофеечку сварганишь, пока я рожу умою?
Перед Людмилой она не собиралась играть, считала ее своей. И пожалуй, в этом было некоторое преимущество.
Людмила разулась в коридоре, тесном, ко всему и захламленном. Нашла тапочки размера сорок третьего, но хотя бы сухие. А в ботинки напихала бумаги, благо валялись в углу газеты бесплатной рекламы. Конечно, ботинки не высохнут, но хотя бы хлюпать не будет.
Носки отправила на батарею, которая, правда, едва-едва грела.
Кухня заросла.
Нет, Ольга никогда не была хорошей хозяйкой, и время от времени по этому поводу случались скандалы. Впрочем, следовало заметить, что скандалы случались порой и вовсе без повода.
– Людок… а бутеров сделаешь? – донеслось из ванной.
Шумела вода.
И значит, Ольга надолго… пускай, все равно уж лучше тут, чем под дождь выбираться.
Людмила собрала грязные чашки, отправила в мойку. И тарелки туда же. В мусорное ведро – пустые консервные банки и макароны из старой кастрюли, на них появился уже характерный синеватый налет.
Чайник сполоснуть. Посуду помыть… Ольга в ванной пела. И похоже, не знает она про Мишку. Пусть и разругались они, но Ольга не настолько равнодушна, чтобы вот так… или настолько?
Могла ли Ольга убить?
Зачем ей?
Из ревности. От обиды. Зависти творческой… мало ли причин, мало ли подводных камней в чужой-то жизни?
В холодильнике, к вящему удивлению Людмилы, обнаружились и икра, и нарезка, и весьма недешевый сыр с плесенью, определенно купленный в том же супермаркете, где и Мишкин. Хотя… если подумать, не так много в городе магазинов, в которых продают сыр с плесенью.