Интересно, а кто в самом деле первым проснется в пансионе от ее писка? Скорей всего, тот чиновник из налогового управления. Ведь война – она требует денег, а деньги берутся из налогов, бремя которых государство возлагает на своих граждан, и потому именно у налоговых чиновников сон должен быть особенно чутким, поскольку их, надо думать, непрестанно обуревают мысли о том, что собранные ими налоги никак не поспевают за военными расходами. А может быть, первой проснется та пара стариков, что бежали из приграничного района, – ведь уши, уже слышавшие близкий грохот войны, наверняка встрепенутся от любого нежданного звука? Ну, а если не они, то уж служанки-то обязательно проснутся, а вот служанок следует пожалеть – они за день так устают, угождая желаниям каждого гостя, что без ночного возвращающего им силы отдыха, наверно, и шагу не смогут ступить.
Надлежало, вероятно, пойти еще поскорей, но я не только не ускорил шаги, но, напротив, вообще вдруг остановился, охваченный внезапным чувством вины перед жильцами пансиона. Остановился и огляделся. Все дома вокруг меня давно уже спали, каждый на свой лад: каменный дом – каменным сном, а кирпичный – сном кирпичным, порой прерывистым, порой сплошным. А вдали над крышами вздымалась только что встретившаяся мне синагога либеральных немецких евреев [37] , «Дом просвещенных», как они сами себя именовали, облицованная особыми плитками с примесью золотой пыли, произведенными на керамической фабрике имени кайзера Вильгельма. То самое здание, по поводу которого еврейские шутники говорили, что когда-то евреи делали кирпичи для египетского фараона, а теперь фабрика немецкого фараона делает кирпичи для евреев. Более того: евреи делали своему фараону кирпичи из смеси глины с соломой, а кайзер делает своим евреям кирпичи из смеси камня с золотом.
Я, наверно, долго так стоял, потому что было уже за полночь, когда я наконец подошел к своему пансиону. Вчера в это время герр Шиммерманн вошел со мной в мою комнату, чтобы проверить, всего ли мне хватает, а сегодня я возвращаюсь в комнату, где наверняка не хватает всего. Может, всякая задержка и к лучшему, но, как оказалось вскоре, моя задержка в лечебнице Шиммерманнов ничего лучшего мне не сулила.
Поскольку я подошел к пансиону за полночь, меня немало удивило, что окна его освещены. Такому человеку, как я, не свойственно особенно заноситься, этот человек прекрасно знает, что в честь его возвращения не станут в полночь зажигать в доме все лампы. Что же тогда означают эти ярко освещенные окна? Может быть, какая-то из дочерей хозяйки обручилась и сейчас они празднуют это событие? Или может, та девушка из деревни, Изольда Мюллер, что приехала учиться городским манерам, снова затеяла вечеринку, затянувшуюся до полуночи?
Вечеринки Изольды Мюллер помнились мне в силу связанного с ними странного случая, приключившегося со мной после одной из них. Как-то ночью я лежал в постели и дремал, и вдруг в комнату ворвались служители фараона и стали замуровывать меня живьем в кирпичную стену. Возопил я громким криком из той стены, и услышал Господь, благословенно Имя Его, мои стенания, и извлек из стены, и перенес обратно в постель. Но служители фараоновы по-прежнему продолжали меня давить и душить, и тогда я распрямился что было сил, и все они попадали с меня на землю, кроме того чиновника налогового управления, который жил в комнате напротив, а в ту ночь, возвращаясь с вечеринки у Изольды Мюллер, ошибся дверью, вошел в мою комнату вместо своей, упал на мою постель, навалился на меня сверху и стал душить всей своей чиновничьей тяжестью.
Я позвонил, но мне не открыли. Я толкнул дверь. Дверь приоткрылась, и я вошел. В иную ночь я бы не менее удивился и тому, что дверь в дом не заперта после полуночи, но в эту ночь я уже перестал удивляться и лишь обрадовался, что дверь открыта и мне не доведется будить спящих жильцов. Поскольку ключа от лифта у меня с собой не было, я стал подниматься по лестнице, этаж за этажом, и по мере того, как я поднимался на каждый следующий этаж, мне все слышней становился шум, доносившийся сверху из пансиона. Подбирая в уме подходящие слова, которые объяснили бы хозяйке и ее дочерям мое позднее возвращение, я поднялся наконец на тот этаж, где располагался пансион, и обнаружил, что эта дверь, как и нижняя, была не заперта. Что та дверь, что эта. Поистине чудеса сопровождали ночь моего возвращения. Тихий пансион, который во все прежние ночи укладывался спать даже прежде времени, в эту ночь и не думал засыпать. Вот – все его двери были открыты. Устав с дороги, я ничего более не хотел, как пробраться тихонько в свою комнату и рухнуть на кровать. Но тут вдруг передо мной и в самом деле появилась Хильдегард и преградила мне дорогу. Она смотрела на меня, страшно выкатив глаза из этого своего ущелья меж нависшим лбом и выпирающими скулами, и я вдруг увидел, что в глазах ее стоят слезы.
– Я вернулся, – сказал я.
От звуков моего голоса она словно очнулась, глянула на меня сквозь слезы, взяла мою руку и положила ее себе на грудь, на самое сердце. Потом глаза ее вернулись на положенное место в свои орбиты, взгляд стал осмысленным, и она сказала:
– И наш Гансик вернулся тоже. – Но почувствовала, видимо, что я не понял, кто такой этот «Гансик», и повторила: – О, мой несчастный брат, о, мой несчастный брат!
Я сердечно сжал ее руку и уже собрался было задать ей один из тех пустых вопросов, которые всегда задают в тех ситуациях, когда не знают, что бы такое спросить, но тут появилась Лотта, увидела нас, втянула, по своему обыкновению, голову в плечи, глянула на меня из этой норы и проговорила что-то в том же роде, что и Хильдегард. Хильдегард быстро выдернула свою руку из моей, сурово посмотрела на сестру и сказала:
– Тебе незачем утруждать себя, Лотта. Мы уже знаем все, от начала и до конца.
Я протянул руку и Лотте, чтобы поздравить ее, как только что поздравил Хильдегард, но она все таращилась на меня и продолжала что-то пищать, все более манерно. Тут вышла и Грет.
– Гансик сидит у мамы, – сказала она. – А мама сидит и плачет.
Я и ей пожал руку, поздравляя с возвращением брата, как только что поздравил ее сестер. Ее веснушки зарделись еще сильнее, а та щель, которая служила ей ртом, сузилась и побелела. Наверно, человеку на моем месте полагалось бы также пойти поздравить их мать, но мой разум, видимо, судил иначе, потому что он подсказывал мне не вторгаться сейчас между матерью и сыном. Я разрывался между этими двумя намерениями и никак не мог решить, какому из них последовать. Тем временем ноги мои уже начали подкашиваться от усталости. Я чувствовал, что вот-вот упаду, но две стороны моего «я» были сильнее меня и продолжали бороться друг с другом. То одна брала верх, то другая. То одна взывала к моему состраданию: как это, после того, что ты видел горе этой несчастной матери и слышал, как она оплакивает пропавшего сына, ты теперь, когда этот сын вернулся, не пойдешь ее поздравить?! – то другая взывала к моему благоразумию: оставь их наедине, иди лучше к себе в комнату да ложись-ка в свою постель. И так я стоял, пока Хильдегард не появилась снова, со своим вечным кактусом в руках и сказала, обращаясь ко мне: