Калейдоскоп. Расходные материалы | Страница: 167

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

С его дочерью мы познакомились за два года до того на антифашистском митинге. Невысокая и худощавая, Мари оказалась обладательницей волнующе глубокого голоса. Казалось, ее худенькое тело служит резонатором для звуков, зарождавшихся в глубине ее существа. Позже, когда мы стали любовниками, я оценил способность ее плоти к разного рода вибрациям – но при первой встрече был всего лишь зачарован сочетанием акустической мощи и физической хрупкости, которую только подчеркивали огромные голубые глаза и белокурые, ниспадающие на плечи волосы.

Мне было двадцать пять – тот возраст, когда сексуальное желание кажется неисчерпаемым источником энергии, а появившийся опыт позволяет хоть как-то этой энергией управлять. Я бросился в объятия Мари так же, как спустя несколько лет отправлюсь на войну – не раздумывая, со всей страстью юности.

Мерный гул истории, смешиваясь с дешевым кислым вином, нес желание, страх и надежду. Такую музыку лучше слушать вдвоем – и мы слушали ее вместе два года.

Хозяйка не позволяла приводить женщин в мою крохотную комнатушку. Первые полгода нашего романа мы целовались и любили друг друга во всех потайных уголках Парижа. С наступлением холодов я попытался затащить Мари в небольшой кинотеатр, но она, прервав внезапно поцелуй, сказала глубоким голосом, от которого тревожно заерзали другие парочки: Не могу целоваться на звуковых фильмах, все время отвлекаюсь на эту чушь!

В конце концов нам пришлось перенести наши свидания в квартиру, которую Мари делила с отцом. Там, в комнатке Мари, за содрогавшейся от богатырского храпа Франсуа Дюре тонкой стенкой, мы и зачали нашего ребенка.

В полудреме мы лежали, тесно прижавшись друг к другу, не в силах пошевелиться. Серый рассвет вползал в замерзшие окна.

– Если будет девочка, – сказала Мари, – научи ее русскому языку.

– А если мальчик?

– Тогда отец научит его делать бомбы.

Франсуа Дюре был анархист старой школы, по слухам – последний любовник Элен Герц, легендарной мадонны анархии, гильотинированной на рубеже веков, задолго до того, как пожар, о котором она так мечтала, испепелил Европу. Неудивительно, что старому Франсуа потребовалась всего пара дней, чтобы сделать мне направление от одной из анархистских групп, и я отправился в Испанию, чтобы вступить в ПОУМ. Никто в Париже еще не знал, что в Барселоне ПОУМ уже объявлен вне закона, как троцкистская банда, пособники фашистов, пятая колонна и все такое прочее.

Сегодня я понимаю, как мне повезло: десятки, если не сотни иностранцев попали в тюрьмы, без всякой надежды на помощь своих правительств. Скажи я, что приехал сражаться в рядах ПОУМ, меня бы постигла та же судьба. Но в поезде я познакомился с русскими, направленными на войну Союзом возвращения. Они еще не были заражены подозрительностью и ненавистью, охватившими в те дни Барселону, и, узнав, что я хочу присоединиться к анархистам, легко разагитировали меня.

Последней каплей был плакат, увиденный на вокзале. Не знаю, была ли это работа сталинских коммунистов или республиканских властей, уступивших давлению их главного поставщика оружия, но на плакате ПОУМ скрывал под маской с серпом и молотом отвратительную рожу, меченую свастикой.

Новые друзья отвели меня в советское представительство, где я прошел что-то вроде собеседования у невысокого, неприятного мужчины, лениво доедавшего свой завтрак. После суток голода его трапеза показалась мне пиршеством – глазунья! круассан! кофе! сливки! Разумеется, сталинский резидент не угостил меня и даже не предложил сесть – таков обычный стиль советской номенклатуры, но тогда это неприятно кольнуло меня. В Париже я слышал, что в ополчении осуществилась утопия всеобщего равенства – командиры и солдаты получают одинаковое довольствие, приказы выносят на всеобщее обсуждение, а слово «товарищ» действительно означает товарищество и не применяется для отвода глаз. Тогда я не знал, что эта действующая модель бесклассового общества уже несколько месяцев как перестала существовать: в Каталонии остались отдельные анархистские коммуны, но вскоре республиканское правительство покончит и с ними. Ополченцы уже были включены в народную армию, где им пришлось забыть об отношениях, основанных на товариществе и верности идеям: на смену пришли муштра и приказы, результат усилившегося влияния коммунистов.

Замолвил ли за меня словечко кто-то из новых друзей или я просто понравился советскому резиденту, но я не попал в подвал или тюремную камеру, а был направлен в 150-ю бригаду, которая объединяла батальоны иностранных рабочих. Они носили имена национальных героев: Януша Домбровского, Матьяша Ракоши, Андре Марти, Тараса Шевченко и так далее. Нас отправили под Брунете, а потом перекинули на арагонский фронт.

За год с лишним я больше никогда не встречал неприятного мужчину, лениво макавшего в кофе свой круассан. Говорили, потом он сбежал, опасаясь стать в Москве жертвой репрессий, которые он так хорошо организовал в Каталонии.

Никогда больше я не бывал и в том советском посольстве – но хорошо запомнил: оно располагалось в отеле «Метрополь».

За сорок лет фойе изменилось – даже стойка портье не слева от входа, а где-то в глубине, рядом с лифтом. Помощник швейцара рвет из рук баул – негоже немолодому сеньору самому катить багаж, даром что теперь у меня современный чемодан на колесиках, и мне было почти не трудно дотолкать его от вокзала: я пошел пешком, надеясь, что прогулка позволит разглядеть под поверхностью мирной Барселоны осажденный город моей юности.

Называю имя и фамилию, даю французский паспорт и забираю ключ. Наверно, я выгляжу обыкновенным пожилым туристом, из тех, что приезжают посмотреть Испанию, освободившуюся от диктатуры Франко. Впрочем, и портье выглядит обычным портье, как в любом другом отеле, – он ненамного моложе меня и, значит, сорок лет назад мы могли встречаться.

Вряд ли он был тогда политическим активистом – Франко изрядно почистил город после своей победы. Уж скорее, скрытым франкистом, настоящей, а не выдуманной «пятой колонной» – или, может, обычным горожанином, ждавшим, когда наконец закончится война.

В номере я вытягиваюсь на кровати и закрываю глаза.

Турист, приехавший посмотреть Испанию, освободившуюся от диктатуры. Ну да. Сорок лет назад нам казалось, что наше поражение станет катастрофой для Испании. Нет, мы понимали, что национальный характер испанцев способен смягчить даже фашизм – но все равно, когда я понял, что Франко, почти что единственный из фашистских правителей, благополучно пережил европейскую войну, меня охватило отчаяние. Впрочем, для отчаяния хватало и других причин – но и потом, все двадцать лет, прошедших от моего освобождения до смерти генералиссимуса, я был уверен, что Испания погрузилась во тьму безнадежно. В крайнем случае, думал я, фашистская диктатура сменится коммунистической.

А потом Франко умер, король Хуан Карлос провел реформы, два года назад приняли конституцию – и теперь Испания нормальная европейская страна. Беднее, чем Франция, конечно, но это дело наживное. Как им удалось? Куда они загнали воспоминания о пытках и бессудных расстрелах? Об анархистах, убивавших священников, о коммунистах, уничтожавших анархистов, о фалангистах, рассовавших по тюрьмам всех выживших? Почему никто не взывает к возмездию, не требует справедливости и суда?