Я гляжу в окно такси – и не узнаю проспекта. В моей памяти он широк, как Елисейские Поля, – неужто Франко сузил?
– Ты знаешь, что такое Интербригады? – спрашиваю я таксиста.
– Конечно, сеньор, – отвечает он. – Была у нас такая во Вторую мировую, называлась Голубая Дивизия. Воевала против русских!
Пока существует Испания, будет жить память об Интербригадах, с горечью думаю я. Вот только Испания меняется – и вместе с ней меняется память.
Старики знают: с возрастом память подводит любого – почему же память страны должна быть надежней людской?
Как только я покинул Испанию, мне немедленно захотелось вернуться. Я понимал, что война проиграна и если я поверну назад, то бессмысленно погибну, но все равно – мирные осенние пейзажи провинциальной Франции казались фальшивыми, словно таили скрытую угрозу. Если бы не мысль о Мари и нашей новорожденной дочери, я бы, возможно, не удержался – но я не видел Мари почти полтора года, а дочку – ни разу.
Удивительно, но в Испании я почти не вспоминал Мари – словно запретил себе думать о ней, пока выполнял свой долг. Но теперь, когда я вновь был свободен, мое желание увидеть ее возрастало с каждой милей, приближавшей меня к Парижу.
Из Перпиньяна я послал Мари телеграмму, сообщив время и дату прибытия. После года войны это было маленькое чудо – поезда ходили по расписанию, а машинисты не меняли по собственному желанию маршрут. Я так ждал встречи с Мари, что боялся даже небольшого опоздания: внезапной аварии, задержки, путаницы с перронами. Когда вдали появился Лионский вокзал, я застыл у окна, мечтая увидеть ее тонкую фигурку, озаренную новым внутренним светом материнства.
Подхватив чемодан, я первым спрыгнул на перрон. Раздвигая толпу, я искал Мари – и сегодня, вспоминая этот вокзал, я почему-то все время сбиваюсь на кадры из старого фильма: девушка провожает солдата, кругом играет музыка, и она не может пробиться к нему сквозь толпу. Так и я, по привычке ругаясь по-испански, разыскивал Мари в бурлящем человеческом потоке.
Возвращались бойцы Интербригад – красные флаги, приветствия, громкий смех… иногда кто-нибудь кричал: Свобода или смерть! Ротфронт! – знакомые лозунги, столь неуместные в мирном Париже, где на перроне смешались вернувшиеся солдаты, коммерсанты из Монпелье и Перпиньяна, жители рабочих пригородов и юные провинциалки, что приехали покорять столицу (на самом деле – чтобы осесть в борделях левого берега и улицы Сен-Дени).
Этим вечером на Лионском вокзале толпилось несколько тысяч человек – но Мари среди них не было.
С возрастом память подводит любого – почему же память страны должна быть надежней людской? Почему мы верим, что одно и то же имя означает одну и ту же страну, один и тот же город? Революционная Барселона августа 1936 года, торжество анархистского равенства, которого я не застал. Коммунистическая Барселона лета 1937 года, царство сталинских чисток, пересаженных на каменистую почву Пиренеев. Прощальная осенняя Барселона 1938 года, последний марш Интербригад, последний глоток свободы в городе, застывшем в ожидании неизбежного.
Я отпускаю такси и иду по авеню Рамбла. Церкви, разрушенные анархистами, восстановлены – зато часть домов, которые я помню, погибли при артобстрелах фалангистов в январе 1939 года… осажденная Барселона, обреченная на заклание. А потом – год за годом – Барселона тюрьмы Монжуик, ночных арестов, Барселона, где запрещен каталанский язык, Барселона, которой я никогда не видел, – Барселона генералиссимуса Франко.
Мне легче легкого ее представить: достаточно взять Москву сорокового года и уменьшить в размерах. Сегодня мысль о сходстве диктатур середины века кажется банальностью – а в свое время стилистическая близость сталинизма и фашизма стала для меня персональным и пугающим открытием. Мне хватило всего нескольких месяцев, чтобы постичь ее – и полностью лишиться надежды. У нас оставался выбор только между худшим, хуже и еще хуже: капитализмом, сталинизмом и фашизмом.
Но сегодня, когда из всех стран, заживо гнивших сорок лет назад, только Россия держится за наследие своей диктатуры, все очевиднее становится, что не устоит и она. Придет срок – и колосс рухнет. Когда-то я спорил с Кириллом, говорившим, что к этому ведет только путь военного поражения и оккупации, путь Германии, Италии и Японии – и теперь Испания доказала мою правоту: медленные перемены, совершаемые временем, куда надежней бомбежек и танковых бригад. По крайней мере, переход от Франко к демократии обошелся без крови и разрушения.
Как испанцам это удалось? Говорят, большую роль сыграла церковь, но это вряд ли: испанцы, которых я знал, никогда не были особо религиозны. Для анархистов «католицизм» означал «эксплуатация и капитализм», они разрушали церкви с той же яростью, с которой советские солдаты топтали нацистские флаги в сорок пятом, – но и у простых испанских бойцов я не видел даже проблеска религиозной веры: никто не упоминал Бога или святых, и ничья рука ни разу не дернулась перекреститься – хотя этот жест мог быть рефлекторным даже у новоиспеченных атеистов. Так что я не понимаю, откуда в Испании взяться благотворному влиянию церкви.
Впрочем, в семьдесят лет начинаешь ценить движение времени, его спасительный ход. Понимаешь: всё, что было разрушено, будет восстановлено вновь – в новой форме, в новом обличье. Жизнь так длинна, что разрушенные церкви успевают восстановить, а уничтоженные города твоей юности сменяются новыми, хотя иногда – с тем же именем.
В поезде я пролистал купленный на вокзале путеводитель, где меня почти соблазнило описание Кордовы. Сорок лет назад это была вражеская территория, и мне не было дела до ее достопримечательностей – но теперь я прочитал, что эмир Абд ар-Рахман воздвиг там Большую Мечеть, единственную мечеть в мире, сориентированную не на Мекку. Говорят, так получилось, потому что она стоит на остатках строения вестготов, опиравшегося на фундамент римского храма. Надо ли говорить, что после реконкисты мечеть превратили в собор?
Это – место молитвы, и раз в тысячу лет новые народы приходят туда, чтобы молиться своим богам и строить новый храм, поглотив сохранившиеся колонны, используя для новых стен еще не расколотые камни.
Так же меняются города – история перестраивает их, тасуя горожан, словно колоду карт, населяя новый город выжившими. Отличие лишь в том, что камни храмов не проливают ни слез, ни крови.
Арабы сменили римлян, испанцы вытеснили арабов в Северную Африку. Говорят, там до сих пор в некоторых семьях хранят ключи от домов, утраченных во время реконкисты в Кордове или Севилье.
(перебивает)
Я знаю похожую историю – про двух братьев. Они были программисты, работали в Силиконовой долине. Запустили какой-то стартап, через несколько лет заработали кучу денег. Поехали в Россию, в деревню в Тульской области. Скупили там почти всю пахотную землю. Потом уехали обратно, в Калифорнию. В той деревне больше вообще никогда не появлялись.
Их дед там родился. В 1929 году семью раскулачили. Дед бежал в Москву, работал на заводе. Женился, родил сына. В родную деревню никогда не ездил.