Я расстегиваю лифчик и, перед тем как сунуть в рот темно-красный сосок, чуть слышно шепчу:
– Я рад, что ты выбрала меня.
Камилла проводит острым ногтем по моим губам и отвечает:
– У русского не было шансов. Я предпочитаю local food.
Проклятое чешское пиво, думает Митя. Надо же так нажраться: полночи проворочался с боку на бок, уснул с рассветом, проснулся под вечер, голова раскалывается, трясет, будто в лихорадке. Простыл, что ли, или подцепил какой-нибудь местный вирус?
Он натягивает джинсы, плетется в туалет, плещет в лицо ледяной водой, с отвращением смотрит в зеркало. Ну и видок: мешки на пол-лица, капилляры полопались, глаза красные, как у кролика, да еще и нижнюю губу раздуло, словно от герпеса.
Фу, гадость. Надо, наверно, в аптеку, купить какую-нибудь мазь? Или лучше пластырь. И больше не надираться так бестолково. Ведь с самого начала, когда появился этот Вацлав, было понятно, что англичанка даст ему.
В Восточной Европе русские нынче не в моде. По всем статьям проигрывают в конкурентной борьбе.
Подхватив рюкзак, Митя выходит в вечерние сумерки. На краю сознания бьется слабое воспоминание, зыбкая тень недавнего сна, кошмара, липкого, как несвежее белье хостела, влажного, как пражский туман.
Ему снилось, будто они с Камиллой занимаются любовью. В темной спальне старого дома, за плотно занавешенными окнами. Страстный секс, какого никогда не было в Митиной жизни. Камилла бьется, кричит и стонет, кусается, царапает спину, а потом долго слизывает капельки крови, и Митя понимает: это не он, а Вацлав слабеет в объятиях рыжеволосой красавицы, это Вацлав бессильно замирает и проваливается в сон, такой же беспокойный и тревожный, как Митин… проваливается, чтобы проснуться на холодной земле среди надгробий Ольшанского кладбища.
Ни спальни, ни дома, ни сада. Никаких рассветных лучей, влажные пражские сумерки. Вацлава бьет озноб, вирус бессмертия бродит в его крови.
Биохимия, цедит Митя сквозь раздутую губу. Вот тебе и биохимия.
* * *
Ничего не подгадывал, все само сложилось: пара дринков в баре, несколько гитарных рифов из проезжающей машины, холодный ночной воздух, слегка обжигающий легкие… и в конце переулка, по ту сторону пешеходного перехода – ярко-красная неоновая вывеска. Он смотрел на нее, потому что как раз туда и направлялся, собственно, шел домой, и не так чтобы был пьяный или какой-то по-особенному взволнованный, но вдруг светофор переключился с зеленого на красный, вспыхнул неожиданной рифмой к этой вывеске, в динамиках машины дрогнули далекие гитарные струны – и он замер, зачарованный невыразимой красотой момента, его абсолютным совершенством.
Как оно сложилось? Он не знает. Ни раньше, ни позже с ним не бывало ничего подобного. Он хорошо запомнил это внезапное мгновение городской гармонии; никому не рассказал о нем, но если бы спросили, в чем было дело, ответил бы: «Этот миг принадлежал вечности – один-единственный миг за всю мою жизнь».
Эта история началась в один из тех неприветливых, холодных августовских дней, когда солнечный свет отливает не золотом, а, скорее, серебром, или нет – не серебром, а свинцом. К полудню тучи заволокли небо, пошел дождь, и могло показаться, что календарь только в насмешку относит август к трем летним месяцам. Старый поезд, направлявшийся в S**, с грохотом мчался между холмов Корнуолла. Поэты называли их изумрудными или хотя бы зелеными, но сегодня сквозь пелену дождя они казались такими же серыми, как затянутое облаками низкое небо.
Лейтенант Стивен Нейл сидел у залитого дождем окна и провожал взглядом пейзаж, однообразный, как северное море. Волосы у Стивена были вьющиеся, но светлые, коротко стриженные; переносицу украшали круглые очки. Военная форма сидела не без некоторого щегольства, выдававшего в нем человека, всю войну ни разу не подходившего к линии фронта ближе, чем на выстрел «ФАУ-2». Впрочем, его заслуги перед Англией были несомненны: Стивен был математик, точнее – криптограф, иными словами, один из тех, кто в засекреченных лабораториях Блетчли-парка расшифровывал коды немецких подлодок, чтобы вернее навести на них наши корабли.
Принято считать, что математикам чужды эмоции. Между тем Стивену было всего двадцать пять, и, как положено молодому человеку его лет, он был безнадежно влюблен. По тому, глядя на мокрое стекло, он воображал золотистые локоны и нежный профиль той, к которой его мчал через серые холмы Корнуолла поезд, и радовался, что его шеф, майор Энтони Лиманс, легко дал ему увольнительную и попросил всего лишь докладывать, если Стивен заметит что-нибудь подозрительное.
Но что подозрительного может быть в такой медвежьей глуши? Тем более теперь, когда война в Европе окончена.
Пожилой мужчина vis-a-vis Стивена тоже был погружен в свои мысли, однако взгляд его, вместо того чтобы устремиться к окну, был прикован к страницам журнала, в начале путешествия извлеченного из потрепанного портфеля.
Двое пассажиров в соседнем купе представляли собой престранную пару: грустная молодая женщина в коричневой накидке и коротышка в черной сутане католического священника, похожий на грубо вырезанного из дерева Ноя с игрушечного ковчега. Они тоже молчали. Женщина читала книгу, а священник, казалось, пристально разглядывал своих спутников сквозь толстые стекла очков.
Дождь ли тому виной, ритмическое ли покачивание вагона, но постепенно глаза соседа Стивена закрылись, и журнал выпал из его рук. Отвлекшись от фантазий о прелестной Злате, Стивен нагнулся: на обложке было написано «Журнал теоретической физики», и это дало новое направление его мыслям.
– Простите, вы физик? – спросил он своего спутника.
– Когда-то был, – ответил тот, – во времена, когда физика еще была наукой.
– Мне кажется, как раз сейчас физика становится наукой по-настоящему! – горячо воскликнул молодой человек. – Мы как никогда близки к разгадке тайны строения атома!
– Ученые не разгадывают тайн, тайны – территория мистиков. И каждая тайна, разгаданная ими, только нагоняет еще больше туману, в котором еще проще одурачить простофиль, охочих до модных теорий.
Стивен замолчал, сбитый с толку таким неожиданно страстным ответом.
– Простите, что вмешиваюсь в ваш разговор, – услышал он голос низенького священника, – но я услышал, что вы говорите о вещах, к которым я имею самое прямое, я бы сказал – профессиональное отношение.
Стивен с досадой обернулся к священнику, однако круглое лицо патера было столь простодушно, что раздражение тут же покинуло юношу.
– Разве святой отец – физик? – спросил он.
– Нет, что вы, – и священник смущенно улыбнулся. – Я не так умен, чтобы разбираться в современной науке. Но вы говорили о мистиках, а мне, в силу моей работы, приходится иметь с этим дело.
– Я говорил о мистике в переносном смысле, – сказал пожилой мужчина. – Я не имел в виду все эти ваши превращения вина в кровь и тому подобное.