Свеча погасла, а я метнулся к шкапам, дабы за ними укрыться, однако Старый Викинг знал книжный лабиринт получше, чем крыса — своё гнездо. И не почуяв ещё вонь гнилой требухи, я ощутил подбородком сталь его клинка.
— Подобно Дантову Адамо из Брешии, подделавшему флорентийский флорин, — прошипел он, — ты раздуешься, как воздушный шар, округлишься, как мандолина, и произойдёт сие от мучительнейшей водянки в тёмной вонючей яме, словно на одном из кругов Дантова ада.
С каждым словом речь его становилась всё яростнее, на влажных губах выступила пена, словно эпитеты насыщали воздушными пузырьками слюну, всё обильнее увлажнявшую его уста. Он посильнее нажал на клинок, плашмя касающийся моего горла, и я стал задыхаться. Бессильный унять свою дрожь, я привёл в сотрясение шкап, к коему прислонился спиной. Пол был неровный, и ножки стояли на нём нетвёрдо, я всем телом ощутил, как он качнулся, заколебался позади меня, заходил ходуном.
Старый Викинг налёг на меня, как бы передавая своё видение уготованного для меня ада не только одними словами, но и посредством клочьев пены, срывающихся с языка его и губ, жаркий ветер его дыхания бросал эти обрывки прямо мне в лицо.
— Тебя станут изводить жажда и самые мерзкие заболевания, — продолжал он осыпать меня брызгами. — Ты станешь ещё одним в бесконечной процессии сломленных мертвецов, ещё одной увечной, уродливой тенью, обречённой существовать среди тошнотворных запахов в разлагающемся теле, и всех вас, обманщиков и фальшивомонетчиков, покроют короста и засохшие, а затем отвалившиеся частицы плоти друг друга, словно сброшенная змеиная кожа.
При этих словах он ещё сильнее нажал мне на шею приложенной к ней плашмя шпагой. Ржавый край впился в кожу и расцарапал её до крови. При следующем надавливании шпагою один из моих башмаков, измазанных блевотиною, утратил сцепление с полом и поехал. Не в силах удержаться на ногах, я поскользнулся, толкнул своим окороком качающийся шкап, и тот моментально утратил равновесие, приготовясь рухнуть. Перед моим внутренним взором тут же предстали круги на коже Салли Дешёвки, её поднимающиеся чресла, и было бы весьма неверным наделять мои тогдашние мысли и действия тем достоинством, кое присуще словам, описывающим их.
Силы меня стремительно покидали, но я постарался собрать те, что остались, изо всей мочи упёрся задницей, твёрдою и упорной, как сама содомия, в качающуюся махину шкапа, и та подалась.
И книжный червь, а точнее, скорпион, надумавший ужалить меня, должно быть, что-то услышал — например, громкий треск дерева или глухое шлёпанье падающих друг на друга томов — так валятся одна за другой костяшки домино, если их близко поставить стоймя, — ибо он вдруг посмотрел вверх. Не знаю, что он увидел — может, надвигающуюся гору книжного шкапа — всё произошло слишком быстро, за какой-то миг, а не три, как можно предположить; он взглянул вверх, сделал короткий шаг назад и рухнул наземь, словно осел, споткнувшись на ровном месте. Тело его коснулось пола в ту самую минуту, когда на него повалились первые книги, падающие с полок.
Последнее, что я увидел: он пытается парировать шпагой удары полновесных фолиантов, тяжёлых, словно булыжники, неотвратимых, как ливень или лавина. Когда же книги похоронили под собою Йоргена Йоргенсена, из-под завала донёсся его отчаянный крик, возвестивший, что в этом мире «нет ничего надёжного, незыблемого, в нём не ухватишься даже за книги».
Более я уже ничего не слышал, ибо очутился в пещерке, образованной книгами у подножия шкапа, голова моя оказалась внизу, а задница торчала вверх, и я напрягал все свои худосочные мускулы, дабы удержать шкап от дальнейшего падения на мою спину. В силу того что я находился у самого его основания, книги и полки пролетели преимущественно мимо, а те, что упали на меня, преодолели небольшой путь и лишь ушибли, вместо того чтобы нанести жестокие раны. Но тут самая верхняя полка сорвалась с места и, описав сумасшедшую, невероятную траекторию, устремилась прямо ко мне.
Удара я даже не почувствовал, ибо и так терял сознание от натуги, стараясь не упасть, силясь удержать навалившийся на меня чудовищный вес, и уже падал под ним, не зная, как выжить под невероятной тяжестью всех этих обрушившихся на меня слов.
Вдруг я услыхал звуки наступающего утра: голоса на перекличке, возню молодых петушков и отдалённый счастливый визг людоеда Каслри. Однако всё вокруг меня по-прежнему было объято мраком. Сколько времени провёл я в темноте, мне было неведомо. В голове клубился туман, да такой плотный, что я было запаниковал, решив, будто голова моя, отделённая от туловища, но не лишившаяся вполне сознания, пребывает в бочонке, который везут к берегам Альбиона.
И лишь когда я- почувствовал на лице своём раскрытую книгу, острые углы переплёта коей упирались мне в рёбра и в живот, и ощутил, как давит на грудь вес многих нераскрытых томов, до меня дошло, что голова и туловище мои до сих пор составляют единое целое. Я потянул носом и уловил ароматы пергамента, сафьяна, веленевой бумаги, а также вонь прокисшего пота и сгнивших почек — запах Йоргена Йоргенсена. Где-то в области поясницы я испытывал тупую боль, какую-то тяжесть, и сперва приписал её давлению выступа лежащего на мне шкапа. Внизу громко выкрикивали различные имена и на всевозможные голоса звучал один и тот же ответ. До меня доносилось глухое позвякивание кандалов — колодники отправлялись на работу. Слышалась ругань пильщиков и отрывистые крики надсмотрщиков-констеблей. Но меня, похоже, никто не услышал, когда я несколько раз чихнул из-за невыносимого количества пыли внутри моего бумажного кокона.
Я попытался понять, в каком состоянии нахожусь.
Я слышал. Обонял. Но ничего не видел.
Похоже, вокруг было слишком много неживой материи, то есть бумаги, столь дорогой Йоргенсену, но для меня ставшей пыльными шорами, от которых требовалось освободиться. Я страшился её, боялся, что она прикончит меня, ежели не удастся этого избежать. Я чувствовал, что в любой момент могу потерять контроль над собою и взвыть, невзирая на близость множества людей. Пуще свисающих лоскутов драной одежды книги, точно живые, отзывались на каждое моё движение; они, словно насмехаясь, играли со мной и пресекали всякую попытку освободиться, прикидывали, как лучше всего прикончить меня, раздавить, пока я извиваюсь, пробуя то так, то эдак выбраться из-под них. Только с немалым трудом удалось мне наконец выкарабкаться на белый свет из окружавшей меня тьмы.
Голова моя казалась пустой, звонкой, меня снова начинало мутить. Над упавшими шкапами поднимался сладковатый специфический запах, похожий на аромат розового масла, исходил он от поломанных, обвалившихся полок. Мне удалось встать.
И тут у дальнего конца шкапа я увидал тёмную лужицу и стал пробираться к ней через мешанину упавших книг и обломков дерева. Лужица оказалась пятном подсыхающей, присыпанной пылью крови, а в ней плавали беспорядочно переплетающиеся пряди длинных волос, которые уходили под лежащий рядом большой фолиант.
Я отодвинул его.
Один глаз у Старого Викинга вытек, и вместо него в глазнице виднелась кровь — туда попал то ли острый угол книги, то ли обломок полки. На шпагу, точно на вертел, был насажен ветхий большой том, который при ближайшем рассмотрении оказался «Естественною историей» Плиния. Мне стало любопытно, действительно ли Старый Викинг мёртв или находится в том блаженном состоянии, в коем пребывала некогда святая Кристина Непостижимая, которая после настигшего её удара казалась всем мёртвою, но лишь до тех пор, пока не поднялась из гроба прямо в церкви во время заупокойной мессы и не взлетела к самым стропилам. Но в том, что предстало моему взору, я не усмотрел никакого блаженства. Пошевелив башмаком тело, а затем и голову Старого Викинга, я затем несколько раз пнул его посильнее — и убедился, что он уже коченеет.