Я вытянул вторую руку. Он хлестнул снова. Я стиснул горящие кулаки. В углах глаз было жгуче от слез.
— В следующий раз не отвлекайся, когда говорит учитель, — сказал он. — Понятно?
А мне никак не ответить. Он взмахнул хлыстом.
— Понятно?
— Да.
— Да — что?
— Да, сэр.
— «Да, сэр». Я тебя взял на заметку, Роберт Бернс. Знаю теперь, каков ты.
Он двинулся дальше. Смотрю — ребята вокруг хватают ртом воздух. Другие учителя глядели на нас без всякого выражения.
Тодд произнес ту же фразу. Я не обернулся.
— Твое имя?
— Дэниел Гауэр. — Спокойно говорит, уверенно. — Сэр, — добавил.
— Это что такое, Гауэр?
— Это мои волосы, сэр.
— Недопустимая длина.
Молчание. А потом Тодд заговорил снова.
— Не позволю мальчишке так на себя смотреть. Вытяни руку. Руку вытяни!
Я вздрогнул, когда хлыст опустился на руку Дэниела, а потом и на вторую.
— Волосы острижешь, — сказал Тодд. — И никогда больше не смотри так на учителя.
Он снова вышел вперед. В руке — бумага со списком.
— Скорее всего, вы не попадете в один класс с теми, с кем учились раньше. Это вам не детская площадка, не счастливое семейство. Услышали свое имя — шаг вперед.
Он начал выкликать имена. Мы с Дигги, Колом и Эдом попали в разные классы. Прозвучало имя Айлсы — никто не откликнулся. Я попал в один класс с Дэниелом. Мы оба сделали шаг вперед, он сжал мою руку.
— Скотина злобная, — говорит.
В классе мы сели рядом, хотя парты там были на одного. Перед нами сидел учитель, Любок.
— Кое-кого учить начали прямо с порога, — говорит.
И показал зубы в полуулыбке.
— Тут совсем не так плохо, когда освоитесь, — говорит.
Он научил нас, как нужно вставать и говорить «доброе утро», когда в класс входит он или еще кто-то из старших. Раздал учебники. Положил свой хлыст перед собой на стол.
— Соедините ладони, — говорит.
Я давай сжимать их как можно крепче — вдруг удастся выжать всю боль.
— А теперь помолимся Господу, — говорит.
Айлса хихикала, глядя на кур, которые клевали зерно у ее ног. Сама она собирала гороховые стручки и складывала в белую эмалированную миску. А от меня уходила все дальше.
— Хватит уже приставать ко мне, Бобби Бернс, — говорит.
— А ты чего в школу не пришла? — спрашиваю. — Какая-то ты совсем глупая, подруга.
— Знаю. — И как рассмеется. — Знаю, знаю. И всегда глупой была.
— Да я не про то. На самом деле ты очень умная.
— Это я тоже знаю!
Я пнул ногой песок.
— Папа бросил школу в двенадцать лет, — говорит Айлса. — Лоша и Йэка исключили. У нас так в семье принято.
Она отвела меня в дальний конец сада, где стояла изгородь, наполовину занесенная песком дюны. Мы уселись на древнюю скамью, выкрашенную белой краской. Я стал помогать ей лущить горох. Через крышу их дома было видно вдали город. Различались краны, шпили, ближние небоскребы.
— И вообще, — говорит, — они тут вкалывают изо всех сил, нужно кому-то вести хозяйство. А кстати, как оно там?
— Нормально.
Она засмеялась:
— Угу. Догадываюсь.
— Но есть и настоящие фашисты, — говорю.
— Представляю себе.
И как швырнет мне в рот горошину — сладкую, вкусную.
— Тебе там самое место, Бобби, — говорит. — А мне это ни к чему. Папа говорит, угля на наш век хватит, даже когда все шахты закроют. Дом у нас есть, на жизнь заработаем. Мне тут нравится. И ничего больше мне не надо.
И мы давай дальше лущить горох.
— А вот ты-то уедешь, — говорит. — В какое-нибудь выпендрежное место, да? В какой-нибудь там университет.
— Думаешь?
— Ты же сам знаешь, что так и будет.
Я попытался представить все эти годы — как я уезжаю из дома, переселяюсь в чужой город. Университет. Я не знал ни одного человека, который учился бы в университете.
— Ты бы тоже могла, — говорю.
Она засмеялась:
— Я? Дочка угольщика? Дочка Спинка — да в университете!
— Ты должна гордиться тем, чего добилась, и своим происхождением.
А она как швырнет мне в рот еще горошину.
— А я и горжусь, Бобби, — говорит. — Может, потому и хочу оставаться где есть и какой есть.
Я отвернулся. Послушал, как море шумит за дюнами. Представил, как волны накатывают и накатывают на берег, уже целую вечность.
— За тобой придут, — говорю.
— Кто еще?
— Из комитета по образованию. Нельзя не ходить в школу.
— А они уже приходили. Папа послал их куда подальше.
Мы оба засмеялись.
— Они снова придут, — говорю.
— Ну а нам наплевать — и точка.
Встала и пошла обратно к дому.
— И вообще, — говорит, — школа, университет — все это глупости. Фу! Есть на свете вещи поважнее.
— Это какие, например?
— Например, чудеса. Ты веришь в чудеса?
— Чего?
— А уж кому верить, как не тебе. Ладно. Пошли, покажу.
Миску с горохом она поставила на скамейку за дверью. Повела меня за дом. Там стоял деревянный сарай.
— Вот оно, чудо, — говорит. — Только тихо. — Улыбается. — Такая прелесть, Бобби.
Осторожно приоткрыла дверь, чуть-чуть. Пригнулась к самой земле. Задышала, будто кого-то успокаивая.
— Привет, — шепчет.
Сперва я ничего не увидел, а потом — вот он, свернулся на соломенной подстилочке. Олененок, совсем еще маленький. Глаза блестят, отражают дневной свет, который падает в запыленное окошко. Рядом с олененком стояло блюдечко с молоком.
— Он мертвый был, — прошептала Айлса. Посмотрела мне прямо в глаза, будто проверяя, верю я или нет. — Я нашла его вчера утром во дворе. Его, наверное, лиса покалечила или, может быть, собака. Он прибежал сюда, здесь-то его и догнали. Он не дышал. Сердце не билось. Мертвый.
Я дотронулся верхней стороной ладони до мягкой шкурки. Почувствовал тепло, стук маленького сердечка.
Олененок, похоже, не испугался. Я опустил палец в молоко, коснулся его язычка. Он осторожно слизнул.