— Папа говорит — похорони несчастную зверюшку, — продолжала Айлса. — А мне никак. Положила его в корзинку рядом со своей кроватью. Накрыла одеяльцем. И говорю Богу: давай ты его вылечишь. Потом ужас как долго не спала, папа и мальчишки уже давно храпели. А я все говорю Богу — давай лечи. И глажу олененка. Говорю, что очень его люблю. И ничего. А потом я заснула, и всю ночь мне снилось, как он бегает по полям и по лесам и солнышко светит ярко-ярко. А утром просыпаюсь — а он глаза открыл и смотрит на меня.
Она погладила олененка обеими руками.
— Красавец, правда? — говорит.
— Красавец.
— Йэк сказал — оленята умеют прикидываться мертвыми. А папа — что мы, наверное, ошиблись. А я думаю, нет. Он умер, а потом ожил.
Чувствую — он еще молока с моих пальцев слизнул.
— Ты мне веришь, Бобби? — спросила Айлса.
Чувствую, как мокрый язычок касается кожи. Заглядываю в глаза, такие доверчивые.
— Угу, — говорю.
— Вот и хорошо.
Она взяла олененка на руки, встала и вынесла на улицу.
— Верить всегда надо, — говорит, — а то никогда ничего не получится. Оно того не стоит.
Положила олененка на землю снаружи, мы стоим и смотрим, как тот поднялся и начал переступать тоненькими ножками.
— Иди, — говорим мы. — Иди, малыш.
Айлса захихикала.
— Будет здесь жить, пока не окрепнет, — говорит. — А потом я его выпущу.
На олененка упал свет солнца, осветил мех, темные глаза, тонкие ножки. Какая красота!
— Я одного не понимаю — почему он такой маленький, — говорит Айлса.
Глянула в поля — за коперы, на далекий лес — олененок, видимо, оттуда.
— В смысле?
— Так осень уже, Бобби. Ему бы полагалось родиться весной, а не сейчас, дни-то уже короткие, холодные.
Щелкнула языком, качнула головой, улыбнулась. И шепнула олененку на ушко:
— И о чем только твои родители думали?
А потом подхватила и отнесла обратно в сарай, где лиса не тронет.
— А все мертвое вообще никому не нужно, верно? — говорит. — Все красивое обязательно должно быть живым.
Мне приснилось пламя Макналти. Приснилось, как он стоит на набережной в Ньюкасле и выдыхает в воздух огонь, без остановки. Огонь распространяется — вот уже охватил лотки, краны, склады, арку моста, и нет больше ничего, только громкий рев пламени и крики тех, кто в это пламя попал. Река стала огненной, так и несется к морю, и пламя в милю высотой вздымается над водою, а дым заслонил все небо. Мы с мамой и папой стоим у окна в противогазах и смотрим, как пламя подбирается к нам, вот только сделать ничего не можем, бежать некуда, мы стоим, вцепившись друг в друга, а я кричу: «Вдохните, мистер Макналти! Вдохните его обратно!» И огонь замирает и начинает двигаться обратно, к набережной, а потом в горло Макналти.
Тут я проснулся, а ночь такая тихая, спокойная. По комнате пробежал луч прожектора. Рядом захрапел папа. Я встал на колени у окна и выглянул наружу — а передо мной горел огонек из Лурда. Пляж под звездами казался таким тихим. Лужицы среди камней казались осколками стекла, а море — огромным зеркалом. Я закрыл глаза, потому что меня снова осветил прожектор. Я попытался молиться, но не знал о чем, и вот стою и шепчу что-то совсем детское:
— Позаботься о нас. Пожалуйста, сделай так, чтобы не случилось ничего плохого.
Открыл глаза. Вселенная простиралась во все стороны до бесконечности и была такой пустой и безмолвной, а я в ней был совсем никому не нужным. Я взял половинку сердечка, которую мне подарила Айлса, и стиснул в кулаке.
— И еще позаботься об олененке, — прошептал я. — Не дай ему умереть.
И лег обратно.
А потом вздохнул и сказал то, что сказать полагалось:
— Прости Тодда. Прости Любока.
Только мне было понятно, что это бессмысленно: слишком сильно я их ненавидел.
Наконец я снова заснул.
— Привет, мой славный, — говорит Макналти. И дыхание его пахнет пламенем. — Давай, славный, помоги-ка мне.
И вот мы сидим на табуретах рядом с деревянными столами в кабинете биологии. Вокруг повсюду картинки — разные звери изнутри, видны все мышцы, сердца, легкие. В стеклянных банках, которые стоят в стеклянных стеллажах, плавают черви, лягушки, ящерицы. Вроде бы где-то в школе еще хранится человеческий зародыш — плавает, как все эти животные, в формальдегиде, но показывают его только шестиклассникам. А над дверью, как и во всех кабинетах, висит Христос, мучается на кресте.
Учительницу, тихую ласковую женщину, звали мисс Бют. Она постучала указкой по столу. Сказала, что сегодня мы будем изучать боль. Разбила нас на пары. Я оказался в паре с Дэниелом. Мне было велено положить ладонь на листок бумаги и обвести ее. Потом положить руку на парту перед Дэниелом и закрыть глаза. А у Дэниела в руке была иголка. Я, как почувствую укол, должен был сказать «да». А он должен был помечать все точки внутри нарисованного контура. Место, где я почувствовал укол, нужно было отмечать крестиком. Место, где он коснулся моей руки иголкой, а я ничего не почувствовал, нужно было отмечать кружочком. Когда я открыл глаза, то увидел, что на рисунке отмечено множество точек, где я ничего не почувствовал.
— Это карта боли, — сказала мисс Бют. — В некоторых местах можно уколоть почти до крови, а человек ничего не почувствует. А в некоторых местах от легчайшего прикосновения возникает боль.
Потом мы поменялись. Теперь иголку держал я. А Дэниел закрыл глаза. Я прикасался к его руке, слушал его ответы, размечал карту боли. А вокруг все хихикают, ахают и вскрикивают от боли.
— Тише, тише, — все повторяла мисс Бют. — Вы же уже большие дети. Утихомирьтесь.
Кэтрин Уилкс завопила, что у нее кровь. Дом Карни и Текс Уилсон подрались.
Я нанес все ответы Дэниела на рисунок. А потом начал рассказывать ему про Макналти — как тот прикасается к огню, как может протащить через щеки целую спицу.
— Я сам видел, — говорю. — В Ньюкасле.
— Торжество разума над материей, — говорит Дэниел. — Если напрячь волю, можно совершить что угодно.
Тут раздался грохот и хохот — Текс Уилсон свалился с табурета.
— Дети! — закричала мисс Бют. — Я жду от вас совсем другого! Прекратите…
Тут из коридора входит Тодд с хлыстом в руке. Тишина. Тодд холодно смотрит на мисс Бют.
— Что вы проходите? — спросил он у нас.
Молчание.
Он ткнул хлыстом Джеральдину Пейз:
— Что вы изучаете?
— Боль, сэр, — ответила Джеральдина.