– Как пронесет-то.
– Ни за что.
– А вот посмотришь.
– Не бывало.
С неба сильней закапало – березы не спасают.
– Чай-то уж дома будем пить, наверное, а то вон дож-то? – говорит мама, окончательно еще, судя по интонации, не решив, но уже вставая и поднимая с земли подстеленный раньше, когда садилась, под себя папкин пиджак.
– Нужда какая?.. Чё уж тут-то, – от дум своих и горизонта отвлекаясь, говорит папка. – Ты папирёсы там не раздавила?
– А я их выложила… в рюкзаке вон.
Надел папка пиджак. Достав из рюкзака пачку папирос «Север», сунул ее в карман пиджака. Курить не курит, так с собой таскает – по привычке, если кто спросит – угостить. Затолкал веревку и топор в рюкзак, завязав, закинул его за спину, поправил лямки – турпоходовец.
Мама проверила, что не забыли, не оставили ли? Сказала вслух:
– Да вроде ничего.
Прихватив с собой грабли и деревянные вилы, одни двоерогие, другие троерогие, с нацепленными на них закопченными бидоном и чайником, оглядев с грустью и, одновременно, с тихой радостью принявший завершенный вид покос, пошли они, мама и папка, на год как будто сразу постаревшие, домой.
А мы с Колянам – за грибами.
Насквозь – или, как папка говорит, наскрозь – промокли, но грибов все же набрали – по корзине подъеловиков. Не переросших. Из пихтача на дорогу между нашими покосами в Култыке и в Горельнике вышли.
Тут же, даже и для себя как будто неожиданно, запел я во всю мощь своего тенора, а то и баритона:
Снова дожди, днем и в ночи,
Снова птенцом в стекла стучит
Осень!
Может быть, мне окна открыть,
Но от дождя как мне укрыть
Осень?!
– Придурок, – говорит Колян. – Напугал.
– Колян, – говорю.
– Ну? – спрашивает.
– Жизнь штука сложная.
– Конечно.
Рябчики из травы с дорогой рядом шумно выпорхнули, словно брызнули, – фьюрикая. Тут же, на ветвях елей, и расселись. Выводок. Большой. Смешно вытягивая шеи, глядят на нас курочки то ли со страхом, то ли с любопытством – еще и пороху не нюхали, еще – как дробь свистит – не слышали. Уже большие, распятнались. Где и парунья, трудно распознать. Та, что осталась на дороге, – бежит по глине мокрой, быстро семеня лапками, припадая на левый бок и опустив одно крыло: будто летать совсем уж не способна; в чапыге скрылась – там ее ищите.
– Сколько супов вон разлетелось – дичь-то…
– Чё не хватал?
– Да не успел.
– Какой ты, брат, нерасторопный.
– Да уж… А ты знаешь, Колян, что время, – говорю, – субстанция далеко не простая, многоструйная, а главное – относительная?
– Мыслитель, – говорит Колян. – Не у тебя Эйнштейн украл эту идею?
– А ты как думал?
– Так и знал.
– По переулкам бродит лето, солнце льется прямо с крыш!.. – опять мной лес оголосился.
– Дождь, а не солнце, – говорит Колян. – Не с крыш, а с неба… Больной, что ли?.. Так перепонки могут лопнуть. Чеканутый.
– Они зачем тебе, раз музыку не любишь? Без перепонок проживешь.
– Была бы музыка, то рев.
– Ох, – говорю, – какой чудной же, брат, ты парень.
– Да уж, – говорит брат. – А по тебе давно психушка плачет. Тебя бы в джунгли, к обезьянам. Есть там такие – ревуны. И их, наверное, перепугал бы.
Я посмеялся. Но петь-реветь больше не стал, хоть и хотелось: Ялань уж близко, на виду – не так поймет меня там кто-нибудь.
Домой пришли, в сухое тотчас же переоделись – другое дело, то из воды как будто не вылазили. Одежду мокрую развесили в ограде – пусть и дождем ее еще, мол, потную-то, прополощет – маме и Нинке легче будет после выстирать. Я, заземленный, этим озаботился. Колян – в мечтаниях обычных – умом вознесся: город бы выше туч построить – сваи бы как вот нарастить?
– Эко, Колян, куда тебя опять закинуло… Скучно, – говорю, – будет в твоем Небгороде.
– Почему? – спрашивает.
– В Заоблакграде ли… Язык сломаешь. Ворон в нем не будет, – говорю. – Внизу, в Ялани, все останутся. И речки…
– Выведем новый вид, высотный. Бассейны будут… вместо рек.
– В Колянобурге! Вот, придумал… Не над Яланью только строй.
– А почему?
– Тучи же будут не всегда. А ты нам солнце загородишь.
– Какой ты вредный.
– Не скажи.
– Уж и не даст пофантазировать.
– Да на здоровье, сколько влезет.
– Рыбачить негде будет, вот и испугался, – говорит Колян. – Лифт тебе сделаю, сюда кататься будешь.
– Да я и тут уж поживу. А нарастить-то – как кристаллы.
– Надо подумать.
– Без меня.
Нинки и мамы не видать – в огороде что-то делают. Огурцы, наверное, снимают – вечером сегодня или завтра солить будут. Свежесолененькие – это хорошо. И через день после засолки их уже можно будет есть. Ох как – с толченой-то картошкой – объяденне.
Папка, в нарядной клетчатой рубахе, с глухо, по-воински, застегнутым воротником, помытый, чисто выбритый и на косой пробор гладко причесанный, сидит за столом, возле окна, с очками на большом, как собака на берегу, носу-баклуше: газет, столичных и райёнок, ворох целый накопился – читает, развернув страницу к свету. Нас даже и взглядом не удостоил – что мы ему? – событий в мире столько важных. Один Даманский чего стоит. Он, папка, с болезненным вниманием и с тревогой следит за тем, что происходит вокруг этого острова и что творят там обнаглевшие вконец китайцы. Как бы чё наши сдуру-то и не профукали бы! – опасается. Ну, поживем – увидим. Это и нас, конечно, беспокоит. Там, на Даманском, вон у Рыжего не самый старший брат, а средний, Виктор, отслуживший три года солдатом и оставшийся на сверхсрочную, нынче погиб. В Ялань, на родину, тело его так и не привезли. Там где-то и похоронили, еслив чё было хоронить. Тетка Матрена, мать Рыжего и Виктора, все глаза выплакала и проглядела – в окно-то смотрит, все и ждет – что он живой, еще надеется.
Того-то, Виктора, я плохо помню. А крёсну жалко.
Ужин не готов, и до него еще не скоро. Мягкого, с хрустящей корочкой, магазинного пшеничного хлеба со свежим, изумрудно-зеленым и запашистым – с осоти и с шишкарника – медом поели, холодным, из подполья, молоком запили и отправились мы с ним, с Коляном, на Кемь. Он-то так просто – прогуляться. А я – утешить свою душу. Если не душу, то – себя, истосковавшегося по рыбалке.
По пути, перевернув несколько коровьих лепешек, в банку набрали червяков – на всякий случай.