Идем.
Дождь то припустит, то утихнет – чередою. Сейчас буси́т, как папка бы сказал.
Колян, как обычно, бороздит умом – точнее, языком – космическую бесконечность. Я будто слушаю внимательно. Про дыры черные и про пульсары. Ладно, Ялань топить пока не думает – плотину строить на Кеми.
Буска догнал нас, впереди сучит ногами.
Удилище у меня сосновое – только что, лишь в со-сняжок вошли, сразу и вырубил – их тут число неограниченное. Из сухостоя. Проверил – гибкое и вроде не ломается. Как, правда, гнуть. Но сдуру-то, как говорит папка, и палец можно сломать. Очистил от сучков. Несу – легкое. Воображаю. Леска ноль-девять – крепкая: топляк со дна поднимешь – выдержит. Блесна – тяжелая, большая, медная – уловистая. Колебалка. В кармане куртки.
На сердце весело – уже давно со мной так не было. Даже и дождь не в силах повлиять на настроение мое. И дождь-то меленький – не ливень. И ливень мало бы что изменил.
Иду, счастливый.
Колян – тот тоже горем вроде не придавлен.
Через моховое и клюквенное, круглое, как сковорода, совсем безлесое болото, называющееся Чистяками, после болота – кедрачом, прошли прямком до Верхнего Крутого яра. Не заблудились. Как во дворе, нахожено здесь нами. Омут под яром вымыло широкий и глубокий. Пока не мелеет. Рыба всякая, мала и велика, та, что в Ислень по осени не скатывается, в нем, в этом омуте, зимует. Но он и летом не пустует. Сети здесь ставят старики.
Вышли на яр, и дух у нас перехватило, хоть и не раз уже, а многократно это видели. Полюбовались открывшимися перед нами красотой и величием – ошеломляет. Повосторгались, как впервые. Затем, придерживаясь за жидкие, но крепкие ветки краснотала и цепляясь за выпирающие из земли корявые и узловатые, обглаженные уже человеческими руками, корни сосен, к реке спустились. Сорвешься – шею, может, не свернешь, но мало все же не покажется. Уж осторожно. Я впереди – спешу, Колян – за мной – тот не торопится – не зарный.
Благополучно завершили спуск.
Снасть приготовил быстро, стал блеснить. Не спиннинг – дома тот оставил, его для Тахи берегу – и далеко, хотя б до стрежня, не забросишь. Вожу вдоль берега – по-скромному. Раз протянул, другой. И щука вышла. Да огромная. Бурун пенистый на воде, как кит хвостом, устроила. Перед блесной остановилась – не взяла. Ушла куда-то, как подлодка, исчезла медленно – как растворилась.
Ноги у меня затряслись, в коленях подло завибрировали, как на расхлябанных, испорченных шарнирах – как бы совсем не подломились.
Ну, думаю. И:
– Видел? – спрашиваю у Коляна.
– Чё? – говорит. Сидит рядом, на выскори разлапистой, сюда когда-то принесенной в паводок – откуда-то. Голову запрокинув, в небе пасмурном на коршуна смотрел – над речкой кружит тот – стервятник. Едва отвлекся.
– Ничё, – говорю. – Иди живца лови.
– А чё случилось?
– Зевать не надо. Спать сюда пришел?
Встал Колян, ворчун, – бормочет что-то. Размотав удочку, без удилища, насадив на крючок червяка, направился к приплеску.
Вижу:
Рыбачит – смех и только. Выдергивает да закидывает, выдергивает да закидывает, и все впустую.
– Скоро ты там?! – кричу ему. А сам блесну вожу – вдруг еще выйдет – без надежды.
– Срываются! – кричит в ответ, не отводя взгляда от поплавка.
– Уж пескаря, – сержусь, – не можешь выудить!
– Да клеву нет!
– У пескарей-то?! Голой рукой давно бы уж поймал!
Вытащил все же одного – сумел как-то. Хватал, хватал в воде его рукой – вроде не выпустил. Идет ко мне, зажав, несчастного, в ладони.
– Не задуши! – кричу.
– Не задушу!
– Как гада, стиснул вон… рука аж, вижу, побелела.
– Я же не негар!.. Побелела. Всегда такая, – говорит.
– Всегда такая… Как клешня… Кишки, – кричу, – не выдави у рыбки!
– Не выдавлю! – говорит. – Чуть лишь, как бабочку, держу!
Глаза – плошками, под теперешнее небо цветом подмазались – серые, и им как будто – небом – смотрит.
– Ага, он держит…
– Да, держу.
– Тогда не вырони! – кричу ему. – Как бабочку… то выпорхнет!
– А ты не каркай, – отвечает. – То, – говорит, – не задуши, а то не вырони, и чё мне делать?!
– Цепко, но бережно неси!.. Я тебя знаю. Где сила есть, там ум отсутствует.
– Сам, – спрашивает, – придумал?
– Жизнь, – отвечаю, – подсказала.
– Твоя подскажет… Бестолковая.
– Меньше болтай. И под ноги смотри! А то с копыт-то навернешься!
Идет, быстро переступая и громко скрычегая, по мокрому булыжнику – не поскользнулся бы и не упал – заторопился. Жует что-то. Уже нашел траву какую-то, съедобную, – с голоду не умрет в тайге, прокормится; и зиму всю в берлоге проваляется – только б журналов кто ему туда подбрасывал – не заскучает.
Донес. Живого. Слава Богу.
– Молодец, – говорю. – Медаль на грудь тебе повешу.
– Мало, – говорит. – Орден.
– А орден мне… если поймаю.
– А чё?
– Ничё. Ты тише разговаривай.
Освободил я от блесны тройник. К леске привязал его дрожащими руками. Пескаря, тоже трепещущего, наживил. Закинул в омут. На полводы его держу, не поднимая вверх, на дно не опуская.
Стою. На фронте будто – в полной боевой готовности.
Еще и он, Колян, – в затылок дышит мне – как враг.
– Чё, щука, что ли, выходила?
– Да подожди ты, – говорю и в бок локтем его толкаю.
– Какой противный, – говорит.
Взяла, подкравшись, тихо – как украла. Лишь повела когда, тогда только почувствовал – пескарь такую леску не утянет; это – как трос стальной, буксирный, для меня, для человека.
Дернул я с маху-то, нетерпеливый, и сломал удилище – там, на конце-то, где наживка, как будто гиря двухпудовая.
Так, с обломком его в руке, словно казак с пикой, как стоял, в чем был, в том тут же и ринулся с головой в омут – на берегу меня будто и не было.
Побултыхался.
Щуку, конечно, не поймал, хоть и пытался, но другой обломок удилища – тот, что с леской, – в руку ухватил, плыву обратно с ним, барахтаюсь, не для купания одетый и обутый. На сушу выбрался. На леске вроде никого. Я чуть не умер от отчаяния.
И он, Колян, родной мой брат, вместо того чтобы помочь, хотя бы руку мне подать, стоит, рот раззявив, глядит на меня своими обычно голубыми, а сейчас серыми глазами-плошками – будто не я из речки выбрался, а тридцать витязей прекрасных и с ними дядька их морской.