– Влюбился?! – спрашиваю.
– Кто?
– Ты!
– В кого?
– В меня.
Молчит Колян. Но рот закрыл. Опять задвигал челюстями – жевать продолжил. Заморгал.
– Чё ты все ешь?
– Горох.
– А где нашел его?
– В кармане.
Ну, думаю.
– Зашить бы их тебе.
– Тебе чё, жалко?
Потянул я за леску – в упадке духа, с полным безразличием. И сердце ёкнуло вдруг – что-то есть!
И после, помню, как во сне, все:
Вытащил. Рывком. Как будто репу за вершок из земли выдрал. Силу ее, щуки, в реке, как следовало бы, не изматывал – не до того, в полусознании каком-то действовал – в слепом азарте. Собака барсука, наверное, так добывает из норы – себя не помня. Ладно, что глубоко, до жабр якорь заглотила – хищница.
По камешнику, выгибаясь всем своим толстым, светло-золотистым телом и колотя широким и рыжим хвостом, прыгает – к воде скатывается. Повалился я на нее, как на вражину, – боремся. Едва удерживаю – скользкая. Меня едва ль не поднимает, со стороны не вижу, может быть, и поднимает – мощная. Но победил ее – утихомирилась. А сколько времени в борьбе прошло – минута, час или мгновение? – не знаю.
Колян, словно судья спортивный, наблюдал за схваткой, не свистел только, борьбу не останавливал, когда в пылу мы нарушали правила, – опешил.
И Буска лаял – это я запомнил.
Сижу. В себя, издалека как будто, возвращаюсь.
И вижу вроде, но не верится – рукой потрогал – убедился:
Лежит рядом со мной. Трофей. Почетный. Добрый, как папка бы сказал. Килограммов восемь примерно или десять – аллигатор. Трясутся ноги у меня – никак еще не успокоюсь. И без дождя весь мокрый – искупался. А зарекался: в воду, мол, больше ни ногой – из-за Ильи, пописавшего с колесницы в речки. И кровь, смотрю, с ладони капает – когда вытягивал добычу, леской порезал около мизинца. Ну, ничего, до свадьбы заживет. На мне всегда – как на собаке.
Я: мол, еще немного поблесню – а вдруг? – вот только у́дилище подыщу где.
Колян заныл: дескать, пойдем, еще такую же вот не поймаешь, а меньше – уж не интересно.
Я, поразмыслив чуть: и мне похвастаться скорее перед всеми захотелось – согласился.
Домой пошли.
Идем.
Я налегке. Колян щуку на большом и прочном, вырезанном им, но моим – сколько уж он своих перетерял, не сосчитаешь! – складником, черемуховом кукане за спиной несет, и дидилёвку ест еще при этом – где-то сорвал уже. Как успевает?
– Ну, – говорит, – ты и даешь.
– Чё, – спрашиваю, – даю?
– Да в Кемь… сохатый будто ломанулся.
– А, – говорю. – Прожуй, а то… Любой бы так же поступил.
– Ну уж конечно, – говорит Колян. – Не все ж такие.
– Какие? – спрашиваю.
– Ненормальные, – говорит.
Запел я на все Чистяки – болотом этим мы как раз проходим:
Смешное сердце, что же с ним такое?!
Оно неровно бьется под рукой!
– Я уж подумал, с головой вдруг у него случилось чё-то там, и он свалился… Или кто в зад его ужалил?..
Плюхнулся. А он на самом деле чеканутый. Еще орет вон… точно – лось.
Ронжа, провожая нас от самого яра, перелетая с дерева на дерево, с ветки на ветку, безостановочно трещит – словно хохочет.
И я смеюсь. И он, Колян, мой брат, смеется. Хорошо нам. Мне – уж точно. И оттого, что день такой, пусть хоть и пасмурный, но день же – белый. И оттого, что только что произошло на речке – чудо. И оттого, что сенокос закончился, – причина не последняя. Ну и от многого еще другого. Живем – что главное, конечно, – дышим. А то вон Леха… Как же это?.. Все теперь ночь – и черная… Вернее – пустота!.. Хоть и хватал меня там, на дороге, кто-то за рубаху сзади… Ветер… Но и сейчас мурашки по спине…
Загавкал где-то Буска. Недалеко. В устье Бобровки – там, кажется. Пес компанейский и отзывчивый: услышав смех, решил нас поддержать.
Дождь мелко-мелко сеет – изморось. Как из ведра теперь хлещи он, мне все равно – больше чем есть, меня уж не намочишь. Как люша, папка бы сказал. Не знаю, что это за люша? Но в том, что – он или оно или она – люша и мокрый тесно связаны между собой, не сомневаюсь. Папка не скажет зря. И повторять мне нравится за ним: как люша, мокрый. Ну, так и я вот.
Запел:
Два окна со двора и развесистый кле-о-он!
Я как будто вчера первый раз был влюбле-о-он!..
Колян:
– Маленько чокнутый…
Я продолжаю:
Прибегал я сюда, да звучало в ответ —
И не то чтобы да, и не то чтобы нет!
Колян:
– И не маленько…
Я:
Мне б черкнуть пару слов, да мешают дела,
И другая любовь за собой повела!
Колян:
Как он пошел до броду,
Стал на колоду и булькнулся в воду.
В воде он мок и кис, вылез, высох,
Стал на колоду – и опять в воду…
Домой пришли.
Буска уже в ограде. Никуда он будто и не бегал. Только, как я же, он – как люша. Встречает нас, словно соскучился, хвостом виляет.
– Давно не видел? – говорю.
Не отвечает.
– А научить бы говорить тебя по-русски, было бы неплохо – много чего бы мог мне рассказать, что я не знаю.
Но не получится – балбес… хоть и веселый.
Сняв с кукана и нацепив ее жабрами на крюк принесенного им из амбара старинного кантаря, взвесил папка щуку: девять килограммов триста граммов – если кантарь не врет, то ровно столько она тянет. Чё, мол, нам граммы-то считать, всего-то девять.
Пусть и девять. На шесть ловил, такой вот мне еще не попадало.
Рассказали, как поймалась, как нырял за ней я в воду. Я – языком, брат – больше жестами. Мама поохала, а папка только усмехнулся.
Попросил я, распираемый от гордости добытчик, сияя, наверное, при этом, как только что начищенный чайник, маму выпотрошить и почистить щуку. Нинку – пожарить ее после. Давно, мол, щучины не ели. Кормилец, что ты.
Мама в ограде, выпотрошив, чистит рыбину. Лежит та чуть ли не во всю длину скамейки.
Ого, думаю.
Папка ходит вокруг мамы, как кот, на щуку щурится и говорит:
– Ну, это чё… да разве это шшука… Вот на Кети-то да на Сочуре, там-то вот шшука дак уж шшука.
Но сам довольный – видно по лицу.
– А ты-то, Коля, – зная, каким будет ответ, спрашивает мама, – хоть одну рыбку в жизни когда до́был?