– Я не ждала тебя сегодня… Погода вон… не покупаться. Там сильный дождь?
– Да переменный.
– Стекла не выбил чуть… обрушился…
Сама прильнула – я не звал. Только тогда обнял ее, целую.
Кот подошел к двери, с той стороны стоит, мяукает.
– Васька, – говорит Таня. – Месяц не было, явился.
– Таня, – говорю. Дышу – как будто задыхаюсь.
– Тихо, – говорит Таня.
– Да я и так…
– Там же все слышно… Волосы плохо вытер – мокрые… Я так соскучилась.
– И я.
Кукушка выпала из домика, застряла.
– Глупая, – говорит Таня.
– Меня увидела – влюбилась.
– Ага. Я тоже.
– Правда?
– Очень, очень.
И под рубахой – только тело.
– Какой ты… в Витькином… нелепый.
В фотобачке пленка. До моего еще прихода проявилась. Теперь уже и закрепилась. Стрелки часов предупредили, не кукушка. С той дело плохо – память ей отшибло; может, и хуже – померла.
Прополоскав тщательно, извлекла Таня, во всем старательная, пленку из бачка. За края ее кончиками длинных тонких пальцев держит бережно – как что-то острое, заточенное с двух сторон. Тут же, приблизив к фонарю, разглядывает кадры. Что там увидишь, распознаешь?.. Ну, разве вспомнишь – кто и где.
Я на нее смотрю – на Таню. С другой планеты словно… в красном свете. Глаза – зрачки одни – без радужки зеленой. Не на Земле будто – на Марсе.
– Таня, – говорю. Как называю. Как будто имени такого не было до этого. И повторяю – чтобы утвердить: – Итак, она звалась Татьяной…
– Цветы, любовь, деревня, праздность…
– Ты как фотограф настоящий… лицо… серьезное такое…
– А так и есть… Ты мне мешаешь.
– Я просто трогаю, касаюсь… Кота впустить?
– Пока не надо.
Скребется тот.
– Ну, или дать ему пинка?..
– После впущу… Привык здесь отсыпаться.
«Выбрось на улицу паршивца, – говорит, слышим, дядя Петя. – С грязными лапами приперся в избу… После него тут убирайся».
Смеется Таня.
«Пусть молока попьет сначала, – говорит, слышим, тетя Надя. – Небось голодный… Васька, иди… Кыс-кыс, кыс-кыс».
Ушел кот, наверное, – больше не скребется.
– А тут чё? – спрашиваю.
– Выпускной, – говорит Таня. – Рыжий твой с Маузером…
– Здорово звучит.
– Ага.
– Это в дверях… стоят в обнимку?
– Они. Направились куда-то… Маузер – нет, а Рыжий оглянулся.
– На Ленку?
– Может быть. Уши у Маузера – видишь?..
– Большие, черные?
– Ага. А это ты танцуешь с Галей. Она так смотрит на тебя, как… и не знаю…
– Разглядела…
– Да. Специально за тобой следила… чтобы потом не отпирался.
– А от чего мне отпираться?.. С тобой же больше танцевал…
– Это потом, когда напился.
– Не напивался я.
– Ну, или выпил… И все под «Сумерки»… Как кто-то сходит и поставит эту песню, и ты уж там, около Гали… Сам и заказывал, наверное?
– Не помню.
Обнять пытаюсь – отстраняется.
– Словно сумерки наплыла тень, то ли ночь, то ли день… А говоришь, что не напился… Стихи мне на ухо читал. А ей?
– Стихи?.. Не помню… А какие?
– Какие… Разные… Заладил. Так и поверила те бе… Печатать будем?
– Ну, давай.
– Сколько успеем…
Туго на цыпочки взметнувшись, стала Таня на протянутый от оконного наличника до дверной притолоки шнур пленку пристраивать – чтобы сушилась. Пленка – в одной руке, в другой руке – прищепка. Сзади обнял ее – не убыла, а утончилась. Затылок теплый, будто пах. Уткнувшись в волосы, вдыхаю. Так вкусно пахнут – мылом, кемской водой… чем-то еще… неуловимым.
– Таня, – зову.
Молчит.
Неуловимое – она.
– А чё на той? – спрашиваю.
– Какой? Что уже вставила в увеличитель?.. Там мы с тобой, – говорит Таня. – Почти вся лента…
Печатать стали, словно ворожить.
Наворожили.
Кеми излучины, ее плеса и перекаты; сосны в бору и на обрывах; кучно лежащие на буром ковре палой хвои взъерошенные сосновые шишки; в рост человеческий, огромный муравейник; Черкассы; Камень; небо – в нем коршун – черточкой, едва заметной. То я, то Таня. На яру. На нашем месте. Тут же – к экзамену готовимся. Вот мы вдвоем, щека к щеке. От наших лиц одни носы и подбородки – снимались мы на автоспуске. Таня в купальнике, и я в трусах.
– Смешно, – говорю.
– Ага, – говорит Таня. – На память сохраним?
– Конечно!
– Или порвем?
– Да нет, ты чё?!
– Лучше порвем.
– А я свою оставлю.
– Потом никто и не узнает, кто тут… чьи это подбородки.
– Ну, мы-то будем знать.
– Конечно.
Часть отпечатанных фотографий налепили на глянцеватель, часть – на трюмо – потом отмою, – а остальные разложили на клеенке – чтобы потом наклеить на оконное стекло их.
– Свет, – говорит Таня, – скоро погаснет. Федю Поземских видела – едва его уговорила: до десяти небудет выключать… пока работают на ферме.
«Чай пить, – слышим, спрашивает тетя Надя, – будете?!»
– Нет! – отвечает Таня.
«Олегу надо – он простынет!»
– Будешь? – спрашивает у меня Таня.
– Нет, – говорю.
– И он не будет!
«Зря вы это».
Погас красный фонарь.
Целуемся – когда совсем темно – и все иначе. И дышит Таня по-другому – будто не воздухом, а темнотой. И я тогда – как будто в ней. Не в темноте, естественно, а – в Тане. Мне хорошо тогда: я – взрослый.
В горнице загремела по полу тележка – дядя Петя, перебравшись на нее с кровати, к столу поехал – можно догадаться.
– Папка, – говорит Таня.
Отстранилась – упругая.
Ну, думаю.
Ковер сняла с окна. Еще светло на улице, но пасмурно. И дождь идет – уже не сильный.
– Ты не поможешь?
Помог ей ковер повесить на прежнее место.
– Пойдем? – говорит.