В молчании Буров воззрился на него, испытывая отвращение, кивнул и двинулся за тезкой в угловую, здорово напоминающую склеп комнату. Там, утопая в никотиновом облаке, с приятностью размещались трое – два массивных кавалера и один мелкий – и увлеченно, с шуршанием карт резались за столом в квинтич. [314] Собственно, назвать их кавалерами можно было с трудом, едва ли, с большой натяжкой, – жестами, манерами, немудреной речью они более напоминали громил.
– Так твою растак…
При виде Гарновского они заткнулись, нехотя положили карты и, с грохотом отодвинув стулья, дружно поднялись. Впрочем, как-то вяло, вымученно, без намека на почтительность, словно делая полковнику одолжение.
– Господа, это князь Буров, – с небрежностью махнул тот рукой, всколыхнув табачный дым и продемонстрировав перстни. – Прошу любить и жаловать. А это, – он опять поколебал завесу дыма и сверкнул брильянтами, – граф Петрищев, виконт Бобруйский и фельдмаршал Неваляев. Я надеюсь, господа, вы легко найдете общий язык, люди как-никак светские…
С этими словами он откланялся, оставив Бурова с тремя ухмыляющимися мордоворотами, – высшее общество у Орлова-Чесменского было еще то.
– Вот только князя нам, так-растак, не хватало, – начал было раут граф Петрищев, габаритами напоминающий то ли Шванвича, то ли Трещалу. Однако, повнимательней взглянув на Бурова, он замолк и сразу принялся менять акценты. – Мы как раз тут бедствовали без четвертого-то партнера… Весьма кстати, весьма кстати.
Сразу чувствовалось, что не дурак – недаром выбился в графья.
– А славная у вас фузея, князь, правда, странного и дивного устройства, – живо поддержал общение второй амбал, виконт Бобруйский, и хищные глаза его оценивающе сузились. – Небось еще и с нарезным стволом? А замок, право же, бесподобен, чудо как хорош. Как пить дать, с двойной пружиной. Завидую вам, князь, но по-хорошему, белой завистью. Эх, к гадалке не ходи, гишпанская работа…
Чем-то он напоминал медведя-людоеда, вдруг решившего заговорить по-человечьи.
– Все, господа, время, пора, – вытащив огромный золотой брегет, приказал фельдмаршал-коротышка, сделал властный командирский жест и, остановив взгляд на Бурове, неожиданно добро улыбнулся: – Присоединяйтесь, князь. Я вижу, мы сработаемся.
Нет, право же, хищники с чутьем. С ходу оценив породу Бурова, ясно поняли, что жить с ним лучше в мире.
Ладно, вышли во двор, сели в длинную, напоминающую формой гроб карету, мрачный кучер внешности зело нелицеприятной щелкнул, словно выстрелил, кнутом. С шумом, гамом, ржанием лошадиным повез Васю Бурова служить отечеству. Только вот «виват Россия!» как-то не получилось. Получилось «гоп-стоп, мы подошли из-за угла…». Строго говоря, и не гоп-стоп вовсе – так, зауряднейший российский рэкет. Остановили карету возле Думы, степенно вылезли на свет Божий и пошагали, ведомые фельдмаршалом, по Гостиному Двору, по его Большой Суровской линии. [315] Опять-таки чинно, не спеша, с достоинством, как и полагается людям света. Народ торговый да купеческий не то чтобы их любил, встречал поклонами и изъявлениями бурной радости, но узнавал сразу. Стоило лишь фельдмаршалу показать свою рожу в лавку, как хозяин бледнел, изменялся в лице и, подобострастно улыбаясь, доставал объемистый, приготовленный, верно, загодя мешок: [316]
– Пжалуйте, ваша милость, у нас завсегда…
В глазах же его теплилось затаенное: «На, жри, сволочь, жри, может, когда-нибудь подавишься». Причем заходил фельдмаршал не во все лавки, осчастливливал своим присутсвием только самые большие, денежные, с затейливыми вывесками и голосистыми приказчиками. [317] Впрочем, были и богатые заведения, которые он обходил стороной, по большой дуге, как будто бы не замечая их существования. Правда, на лабаз антиквария Дергалова, торгующего скрипками Амати, Гварнери и Страдивари, он все же посмотрел с ненавистью, недобро сплюнул и как бы про себя сказал:
– Чтоб тебя с твоим графом Разумовским…
В общем, дело двигалось. Фельдмаршал изымал, виконт с графом бдели, Буров вникал, отчаянно скучал и ничему не удивлялся. Ну да, крыша, она всегда стоит денег. Что в восемнадцатом веке, что в двадцать первом. Бог велел делиться. С командой ли Алехана, с ментами ли погаными, с комитетскими ли педерастами, с отморозками ли на «мерсах». В России живем. А когда здесь были закон и порядок? Все течет, все меняется, только не бардак в отечестве. Испокон веков здесь прав тот, у кого больше прав. Вот ему-то на Руси жить и хорошо.
А вокруг, словно иллюстрируя мысли Бурова, текло неспешное торговое бытие. Купцы, напившись чаю с калачами и поручив дела приказчикам, принялись сражаться в шашки на пиво, ходили, примериваясь к ценам и истово торгуясь, покупатели, выматывающе играл «Полонез» Огинского уличный скрипач, хлопали двери, лаяли собаки. Было много нищих, жуликоватых, праздношатающихся, увечных. Шли бабы с грудными младенцами и с поленьями вместо оных, брел благородный человек – служитель Бахуса, рассказывая историю своих несчастий – жалостливую и, верно, вымышленную, гуляли чухонки, собирая на свадьбу, пьяненькие уже, веселые, с криками: «Помогай невесте!», бродили фонарщики, выпрашивая мзду на разбитый фонарь, ходил и нижний полицейский чин, поздравляя всех со своим днем ангела. Дней таких у него было триста шестьдесят пять в году. Мотался между лавок и непризнанный поэт с акростихом на листе бумаги. Из заглавных букв, выведенных крупно, явствовало с обескураживающей прямотой: «Стихотворцу на сапоги». Нескончаемой вереницей шли калеки, слепцы, юродивые, блаженные, уродливые.
Фельдмаршал Неваляев со товарищи тоже на месте не стоял, работал споро, с огоньком. Обобрав купечество на Суровской линии, он живо повернул на Суконную, [318] пролетел по ней очистительным вихрем, зарулил было на Зеркальную, [319] но развернуться не успел – настало время обеда. Купечество, оторвавшись от шашек, дружно подалось домой – угощаться чем Бог послал и предаваться фиесте, основательной, трехчасовой, по обычаю предков. [320] Закрылись лавки, торговля замерла, оборотистый Меркурий взял тайм-аут.