Ладно, плеснули гданской на старые-то дрожжи, заели кто икоркой, кто заливным, кто балычком, и Шванвич, надеясь поправить настроение, угрюмо повернулся к Орлову:
– Ну что, поедем к Вассерману-то?
И дабы внести совершенную ясность, зачем нужно ехать к Вассерману, он плотоядно хмыкнул, нехорошо оскалился и погрозил огромным, напоминающим кувалду кулаком.
– Конечно, поедем. Дадим звону. И в ухо, и в морду, и в ливер, – обрадовался Орлов, мощно, под стерляжий присол, пропустил чарку гданской и внезапно, словно вспомнив что-то, помрачнел, перестал жевать. – Постой, постой. А какой сегодня день?
– Да суббота. Христос уже неделю как того… – Ржевский показал на потолок, тоже принял, зажевал икрой и смачно почесал в подштанниках. – А что, не пора ли нам впендюрить, господа? Дамы наши никак еще спят? А потом можно и Вассерману. По самые по волосатые…
И он сделал настолько похабный жест, что Шванвич подавился балыком.
– Нет уж, господа, Вассерману впендюривайте без меня. Вернее, без нас. – Орлов еще приложился к гданской, яростно отдулся и посмотрел на Бурова. – Василь Гаврилыч, Маргадон ты наш, а я ведь твою персону брал не для себя – для сурпризу. Хочу тобой побаловать кавалера одного, в день его ангела. А день того ангела как раз сегодня. Так что скоро нам с тобой расставаться, а жаль. И что это я в тебя такой влюбленный…
Буров был на все согласный, вежливо кивал, пил себе лимонадус, ухмыляясь тонко и язвительно, – да, скоро будет кое-кому сюрпризец, главное только, чтоб отбеливатель не подвел…
А пасхальные забавы между тем шли своим чередом – вмазали еще, дождались дам, впендюрили, но не сильно, так, из уважения к слабому полу, вдарили еще по гданской, закусили поросятиной, напились чаю, и компания разом нарушилась: дамы, похохатывая, подались в парк любоваться красотами, Шванвич со товарищи отправился по душу Вассермана, а Буров с князем Римским стали собираться – не шутка, день ангела. Да еще с балом-маскарадом, огненной потехой и галантнейшим ужином. Собственно, Бурову что – кольчужку под кафтанец, котомочку на одно плечо, волыну на другое, и все, готов к труду и обороне. А вот их сиятельство граф Орлов… Тот решил явить себя во всем блеске, в прямом и переносном смысле этого слова: бархатный французский камзол с рубиновыми пуговицами, звезды, как и кресты на шее, из крупных солитеров, огромные, размером со сковородку, жемчужные эполеты, туфли с красными каблуками и пряжками а-ля Сен-Жермен, то есть алмазными, пуд, а может, и поболе золотого искусного шитья. А бесчисленные перстни, драгоценные брелоки, пышная, баснословно дорогая пена кружев на манжетах и груди! [301] Да, чудо как хорош был Григорий Григорьевич и здорово напоминал могучий дуб, наряженный на Рождество вместо ели. Экипаж его, что поджидал у входа, также не подкачал и поражал изысканностью и великолепием: снаружи карета переливалась стразами, играла золотом и была запряжена в восемь линий, на запятках хмурились вооруженные гусары, рослый кучер представлял собой совершенного черкесца, а форейторы «на унос» являли точную копию китайских мандаринов. И это не говоря о зеркальных стеклах, пунцовой сбруе с серебряным набором и о сияющих кокардах и вычурных бантах на головах лошадей. Внутри карета была обита бархатом, устлана коврами и катилась с плавностью «шестисотого» «мерса». Только вот хозяин ее недолго тешился прелестями езды – голова Орлова свесилась на грудь, тело безвольно замерло, рот открылся. Груз всего выпитого, съеденного и оттраханного оказался чрезмерным даже для него. Так что в столицу империи Буров ехал, как философ, в компании мыслей – под скрип рессор, храп генерал-аншефа и мерное позвякивание колокольца верстомера. Чувствовал он себя не ахти, не лучшим образом, жутко хотелось пить, раскалывалась голова, тело омерзительно зудело, словно не мытое вечность. Уж не поделились ли с ним грации какими-нибудь въедливыми насекомыми, из тех, что в блошиную ловушку не поймаешь? Да нет, вроде не похоже – Орлов-то вон почивает без проблем, храпит блаженно и в ус не дует. Никто, видать, не пляшет у него лихой фокстрот в промежности… Нет, верно, не лобковые вши это, аллергия, результат излишеств, неумеренности и неправильного питания. Все, с завтрашнего дня надо начинать беречь здоровье. В частности, печень и почки. Никаких копченостей, солений, маринадов. Ни капли алкоголя. Побольше фруктов. И по женскому полу ходить поосторожнее, избегать случайных непроверенных щелей…
Так, занятый своими мыслями, катился Буров по Ижорскому плато, отчаянно чесался, вздыхал, смотрел себе в окошко на местные ландшафты. Эх, красота. Да, природа-мать. Ух, здорово. Еще не испоганили… Вскоре экипаж спустился с Пулковой горы, не останавливаясь, без бережения, миновал кордон, что у Средней рогатки, и, предерзко поднимая пыль столбом, подался в Московскую слободу. Дорога сделалась премерзкой: рытвины, пески, ухабы, глубокие промоины с густой, жирно чавкающей грязью. Карету начало отчаянно мотать, черкес на козлах заругался русским матом, князь Римский и генерал-аншеф пустил на грудь обильную слюну – счастливо и невинно улыбаясь. Как видно, снилось ему что-то очень хорошее. Наконец, перевалили старый Саарский мост через Фонтанную реку и под стук копыт о нечищенную мостовую, где каменную, где бревенчатую, полетели к Неве на Английскую набережную. К внушительному двухэтажному дому в семь осей по фасаду – черного карельского камня, с балконами и колоннами, чем-то здорово напоминающему вытащенный на сушу корабль.
Да, кто-то праздновал день своего ангела с размахом. Кареты теснились вдоль Невы, сколько видел глаз, аж до самого Невского, из трюма дома-корабля звучала роговая музыка, гостей еще на ступеньках крыльца встречал итальянец-мажордом – в черном глазетовом камзоле, коротких бархатных штанах, шелковых, шитых золотом чулках, при невиданных размеров лорнете, огромной шпаге на боку и треуголке под локтем. Умильно улыбаясь, низко кланяясь, он препровождал их в аванзалу, где стояли навытяжку лакеи, мордастые, ливрейные, числом, верно, не менее четырех десятков.
– Как, что, уже? – Разбуженный отсутствием движения, граф Орлов зевнул, мощно потянулся и, взглянув в окно, разом преисполнился веселья. – А, полный сбор. Самое время шутковать. – Потом извлек из карманца, устроенного в стене кареты, маску, радостно оскалился и подмигнул Бурову. – Давай, Маргадонушка, надевай. Сам понимаешь, сюрприз.
О, ирония судьбы, маска была веселенькая, до боли знакомая, изображающая Скапена. [302]
Тем временем дверь кареты открылась, черкесец, гусар и мандарины с почтением склонились до земли, и Буров с князем Римским подались на крыльцо, а после, с подачи мажордома, – в переднюю, вверх по лестнице. Двойной, роскошной, мраморной, на каждой ступени коей стояли опять-таки лакеи. Скоро, правда, показались и господа. Галантнейшее общество концентрировалось у стола с закусками и в ожидании момента, когда под звуки польского возможно будет проследовать в трапезную, разминалось разносолами и предавалось разговорам. Тема большей частью была одна и та же – об отъезде Калиостро. Таком внезапном, скоропалительном и напоминающем бегство. Причин тому называли несколько, но основною, навлекшей гнев императрицы, – подмену хитрым итальянцем ребенка графа Рокотова, так и не вылеченного им от гибельного недуга. Взалкал, пожадничал волшебник, денежки-то взял, а как увидел, что дело не выгорело, страшно испужался и взамен преставившегося дитя вернул другое, купленное у чухонцев. Еще упорно поговаривали, что будто бы Потемкин имел амур с принцессой Санта-Кроче, то бишь Калиострихой, и что галантные те махания пришлись зело не по душе императрице. Сим и объясняется скорый отъезд одного в Яссы, другого же вместе с изменщицей – к черту, с глаз долой, куда подальше…