Только хрен им. На следующий день вышли, как сказал Егорий, на «люльку-дорогу», в места хоть и трудно проходимые, но, в общем, совсем не опасные. Болото здесь покрывал ковер толстенных мхов, накрепко сплетенных с корнями трав, кустарников и карликовых деревьев. Он хоть и прочен, а как живой, ступаешь по нему, а он в ответ – вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. А под ним-то вода, стылая, болотная, на многие десятки метров. Такие вот, блин, качели – туда-сюда-обратно, тебе и мне приятно. Честно говоря, не очень. Только у Бурова с вестибулярным аппаратом все было в порядке, да и смотрел он не под ноги – в сторону горизонта. Его отчего-то не покидало чувство, что он уже здесь шел, там, в двадцать первом, даже представить трудно, каком далеком веке. Сгорбившиеся лиственницы эти корявые, то ли еще живые, то ли уже скрученные ветром насмерть, одуряющий запах трав, мхов, голубики, жуткое, унылое однообразие раскачивающейся пустыни. Нет, как ни крути, а было это уже в его жизни, было. Да, интересно…
Наконец, на третий день моховой ковер под ногами перестал ходить ходуном, ветерок донес слабый запах леса, и Егорий Рваный повеселел.
– Ну, боярин, кажись, тайга, теперь живы будем – не помрем.
И впрямь, скоро лиственницы-уродцы уступили место своим величественным сородичам. Однако, как говорится, не верь глазам своим – Егорий быстро отыскал с виду могучее, но полое изнутри дерево, которое держалось лишь на тонкой кромке и рухнуло от одного удара топора. Из отверстия пня он извлек большой пучок пышной желтой массы – сульты. А тут и Буров подоспел, так ударил огнивом по кремню, что сразу брызнул сноп зеленоватых искр на трут. Потянулась тонкая полоска дыма, сульта, прикрываемая от моросящего дождя, быстро принялась. Вскоре запылал большой трескучий костер, красные всполохи забегали по стволам, тучей заклубился над землей белый, дерущий горло шлейф. И дождь, словно почувствовав, что огня ему не погасить, вдруг перестал – ветер, словно по мановению волшебной палочки, разорвал тучи в клочья, разогнал их в стороны, и на фоне ослепительного неба ласково блеснуло солнце. Нет бы раньше, когда загибались в болотах… Дальше уже все было просто – отодвинули костер в сторону, на просушенном месте поставили балаган, кое-как согрелись, не ахти как поели и дружно завалились спать. Олени, уставшие в пути так, что уши у них стали мягче прелого гриба, [507] блаженно паслись поблизости, поедая свой любимый голубой мох ягель. В балагане и его ближайших окрестностях воцарились гармония и покой. Правда, ненадолго – с рассветом, подкрепившись дичиной и брусникой со сладкими кореньями, путешественники уже были на ногах, снова понесло их ветром приключений по бескрайнему океану тайги. В котором, впрочем, попадались и островки, – на следующий день утром впереди показался острог.
– Нижнечардынский. – Егорий глянул, сплюнул зло, прерывисто вздохнул и резко, с ненавистью отвернулся. – Комендантишко там был сука редкая, лютая, кровавая. Слава тебе, Господи, издох. Говорят, недавно нового прислали. Видать, тоже аспида хищного. Хрен, он редьки не слаще. Ну что, давай, боярин, прощаться.
По всему чувствовалось, что в острог он ни за какие коврижки не пойдет.
– Как скажешь, Егорий, колхоз дело добровольное. – Буров настаивать не стал, отдал ему все припасы, оленей да еще облагодетельствовал серебром, аж двадцатью пятью рублями. – Зимовать-то где решил? Не медведь ведь, в берлогу не заляжешь…
Сам он решил идти ва-банк, точнее, двигать к коменданту: показать ему бумаги, закомпостировать мозги, а затем, взяв оленей, провизию и хорошего проводника, мчаться дальше на восток, к следующему острогу. Движение это жизнь, вернее, сохранение жизни. Где сейчас майор-каратель Зубов? Очень даже может быть – дышит в затылок. А с тремя патронами не повоюешь. Да и надоела она, кровища-то. Мутит…
– Спаси Христос, боярин. За хлеб, за соль, за ласку, за кумпанство. – Егорий, зело довольный, низко поклонился, не торопясь, с достоинством убрал монету подальше, на грудь. – А что касаемо зимовки, то думать тут особо нечего. К раскольникам подамся, к староверам, не впервой. Они небось пачпортов не спрашивают – пришел коли раб Божий, так живи. А под землей, боярин, места хватит. [508] Ну все, что ли, прощай.
На том и расстались. Егорий Рваный растаял в тайге, а Буров с Лаурой направились к острогу. Стоял он на пригорке, на берегу реки и издали казался призрачным, волшебным, преисполненным сказочного очарования. Этаким былинным пряничным городком, выросшим в одночасье среди дремучих лесов. Только Бурова не очень-то занимали все эти изыски фортификации – стены с навесами, «обламы» [509] с бойницами да островерхие башни, крытые тесом. Нет, он все больше смотрел на реку, на заводь, на крутые берега, и едкая, но вместе с тем и горькая усмешка кривила его губы – м-да, а ведь места-то ему хорошо знакомы. Вдоволь налюбовался сквозь узоры «колючки». Знал бы кто, что будет лет этак через двести на месте этого города-пряника… Да и какой, к чертям, при ближайшем рассмотрении город-пряник: стены почерневшие, замшелые, бойницы – как простреленные глаза, ров, превратившийся в зловонную, полную нечистот клоаку. Внутри, за покосившимися воротами, было не лучше: грязь, вонь, убогие домишки и тучи торжествующего комарья, злого, прилипчивого, не добрее, чем в тайге. Улиц, как таковых, не было, вдоль стены по темным закоулкам лепились лавки, кабаки, обжорки. Посередине всего этого бедлама, в самом центре острога, возвышалась церковь. Заходить в нее, молиться Богу что-то не хотелось. Один черт, не услышит…
Комендант же обосновался на «государевом дворе», в большом добротном доме за высоким частоколом. Рядом стояла караульная изба, чуть поодаль – приказная, еще чуток подальше – пыточная. Антураж дополняли мыльня, поварня, амбары и врытый в землю аж по самую крышу пороховой погреб. Все, что нужно для полного комендантского счастья.
– А ну, руки прочь, раб! Запорю! На каторге сгною! – веско пообещал Буров сунувшемуся было караульному, для порядка все-таки въехал ему в нос. – Давай к коменданту своему веди. Живо.
Устроился комендант неплохо, в просторной, с большими слюдяными окнами светлой горнице. Обстановочка была под стать, располагающая: мебель, крашенная выцветшей лазурью, на полу ковры и медвежья шкура, на столе богатая, мудреной работы скатерть. А на скатерти-то, мать честна, печеное, томленое, соленое – горой. И морем разливанным, океаном необъятным горячительное – ядреная, отдающая ароматом трав брусничная «гонка». Та, что горит синим пламенем и валит с ног, будь ты хоть трижды каменный. В углу, рядом с печью, стояла широкая, под пестрым одеялом скамья, на ней, раскинувшись с милой непосредственностью, почивала пышнотелая, совершенно голая нимфа Севера. Ее руки, плечи, грудь и лядвеи были сплошь в замысловатых, соблазнительных узорах. [510] Никола Угодник из красного угла взирал с благоговением на все это великолепие, огонек лампады, маячивший перед ним, трепетно дрожал и казался живым…