Воды любви (сборник) | Страница: 56

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

…начать, наверное, нужно с революционного семнадцатого года. Как сейчас помню, дым, сопки, Забайкалье. Сраная тюрьма народов, царская Россия, накренилась и рухнула. Сама, бля буду. Как червивый прогнивший плод жахнулась она на землю, ответив на многовековые чаяния народов, заключенных в эту темницу. Так мне папа говорил. Он был умный, интеллигентный человек. Шпарил, сука, как по-писаному. Как сейчас помню: придет домой усталый, прокуренный… Сядет, пиджачишку с себя сдернет, голову маман подставит, та ему давай виски массировать. А папка, значит, усталый, с собрания рабочих, значит, пришел, дома хочет расслабиться, побыть в обстановке расслабленной. Манжеты на косоворотку наденет, пенсне снова нацепит, кепочку рабочую – тряхнув головой, – сбросит. И айда нам с браткой всякие мысли рассказывать. И про царизм и про то, как рухнул он, не выдержав интеллектуального своего убожества перед русской интеллигенцией.

– Которую он, царская сука проклятая, – говорил папа.

–… тысячелетиями морил в седле оседлости, – говорил папа.

Мы с браткой, конечно, несмышленыши, жизни не видали, не нюхали. Тыкались, как щенки глупые, туда, сюда. А папка нас, значит, просвещал. Про ужасы царизма и все такое. Их я, если честно, не очень помню, потому что папка мой стал папкой в 1916 году, а что я до тех пор делал и кем был, не помню. Помню отрывочно: лаборатория, колбы, синий дым, эмбрионы с надписями на колбах – «меньшевик», «большевик», «уклонист» «шмуклонист». И все как будто в дымке, как будто сам из колбы гляжу… Очнулся уже в 1916, сижу на кухне, отец под портретом Маркса, мыслями делится. Но по общим ощущениям атмосферы гнилости… нестабильности… всеобщей тревоги… однозначно могу сказать, что жизнь в тюрьме народов была не сахар.

Вот и академик Сахаров и его супруга, кандидат в доктора наук и кандидат в мастера спорта по горному туризму товарищ Боннер, мне позже об этом говорили!

Папка мой, отработав смену на заводе, где он учил сначала рабочих бастовать, а потом и таскать со смены болты – за что он же их позже стал расстреливать – в свободное от работы время командовал Третьим Красногвардейским Корпусом Конницы. Со своими доблестными бойцами, среди которых был и матрос Железняк, сражался отец с белой нечистью и всякими русскими держимордами, только и мечтавшими о восстановлении темницы народов. Великодержавные шовинисты, с вечно угрюмыми славянско-финно-угорскими мордами, они не понимали, что встали на пути прогресса, а он неумолим, как Владимир Ленин перед отправкой телеграммы с приказом расстрелять 10 тысяч классово чуждых нам врагов.

Что, сынок, скучно? Да ты не журись, то не сказка, то присказка…

Любил я своего отца безумно. Жизнь бы за него отдал! Так и сказал однажды, когда пришел к нему, в кабинет, где он, усталый, чистил свой революционный наган. Так мол и так, говорю, жизнь отдам за тебя, папа. И за революцию! А он мне:

– Ну что же, сынок…

Взял за руку, одел буденновку, шинельку, сабельку… Пошли мы с ним, значит, в реввоенкому. Вижу, жмутся там возле стены люди в одних кальсонах. Как объяснил отец, белогвардейцы и вообще русские. Выстрелил он, навскидку, в парочку притырков, а потом вдруг – раз! – и прыгнул прямо в толпу. И говорит мне:

– Вот, сынок, тебе задание, – говорит он.

–… я – среди врагов нашей новой, – говорит.

–… социалистической, родины, – говорит.

– Что ты будешь делать? – говорит.

Молчу, стою, слезы на глаза навернулись. Коллеги отца смотрят на меня, папиросами дымят, смеются. Стыдно, что делать, не знаю. Все люди мужественные, в бескозырках черных, – на макушке крепятся, круглые такие, прямо как кипа, только с ленточками, позже мне и объяснили, что это и есть морская кипа, – ленты с патронами крест-накрест. Самым старшим среди них был матрос Железняк. Говорит он мне:

– Если отец за контру, – говорит он.

– Шлепни отца, – говорит он.

– И спасешь его душу, – говорит он.

– Потому как если отец в контрах, – говорит он.

– То он вроде как вампира, – говорит он.

– Надо поскорей его грохнуть, – говорит он.

– Чтобы, значит, Душу спасти, – говорит он.

Смеется, черный зев революционной пасти показывает, из нее дым струится… Все товарищи его улыбаются, даже пидарастики из задержанных – учителя гребанные, гимназистики всякие, – хихикать начали. Тут меня, даром что 10 лет мне тогда было, и переклинило. Схватил я наган из рук товарища Железняка и как вдарю отцу. Прямо в пах! Побледнел он, схватился за живот, алой лавиной кровь по снегу покатилась…

– Что же ты, щенок, делаешь, – говорит мне папка.

– Я же твой отец, товарищ Зорин на ха, – говорит он.

– В смысле Петров, ну, в смысле Кальсонсон, ну то есть Ганышкин, – говорит.

– Выпускал «Искру» в Кишиневе, – говорит он.

– Пять раз в ссылках, трижды бежал, – говорит он.

– Мастерат в Оксфорде, счет в Швей… – говорит он.

– Ой в смысле «смело товарищи к бою», – говорит он.

– Я грузинский дворянин, – говорит он.

– То есть, еврейский интеллигент, – говорит он.

– В смысле, латышский на ха стрелок, – говорит он.

– Больно же, звери! – говорит он.

Тут и матрос Железняк нахмурился. Достал другой наган. Вижу я, погорячился, не так отца понял. Дело жаренным пахнет. Говорю им:

– Товарищи матросы и конармейцы, – говорю я.

– Если этот несознательный гражданин, – говорю я.

– В рот его и ноги даже те-о-ре-ти-че-с-ки, – говорю я.

– Предположил, что может быть контрой… – говорю я.

Вижу, посветлели лица у матросов. Товарищ Железняк обнял меня, расцеловал. Прямо в губы, с языком, по-революционному. Ничего страшного в том нет, знал я! Это в темнице народов в губы мужикам целоваться было нельзя, а сейчас встает заря новой эры. После товарищ матрос дал мне настоящую шашку, и ей-то я замаскировавшуюся гниду – ну, папеньку, – и прикончил. С третьего удара башку отделил.

Глаза его мне до сих пор снятся.

Глупые, навыкате…

Потом мы и других врагов порубали. Товарищ Железняк меня по-товарищески, по-матросски и-ни-ци-и-ро-вал, а я вернулся домой, уже зная, по какой линии пойду.

По партийно-литературной!

Ведь, не выговори я слово те-о-ре-ти-че-с-ки, лежать бы мне с трупами контры под стенами реввоенкома…

Дома, понятное дело, плач, бабское нытье. Мамка ведь русская была. Папка ее в жены взял, потому что приказ такой вшел: хозяев темницы народов убивать, а баб их пялить. Ну, такую козу чего жалеть-то. Рубанул я ей саблей, прямо по рабски покорной шее, как у славянских рабов, – гребу тебя немытая Россия, страна немытых мля рабов, страна немытых мля господ, как писал великий шотландский поэт Лермонтов, которого советская литературная критика отмыла от посягательств великодержавных тварей с их нытьем про «русского поэта» – и отлил на труп.