Ты сводишь меня с ума...
Он видел в темноте, как она подняла голову. Он видел ее прекрасное лицо и блестящие глаза. Ее губы казались ему в темноте огромными и зовущими.
Губы ее раскрылись:
Я и сама схожу с ума...
И Милодора стала снимать с него одежды. У нее были сильные умелые руки. Прикосновения их всякий раз доставляли Аполлону наслаждение. Через минуту, когда и он был обнажен, Милодора опять прижалась к нему — будто обдала его горячей водой.
Аполлон нашел в темноте ее губы. Они были влажные и трепетные. И тоже горячие.
Губы ее шевелились:
Ты почему-то долго не приходил...
Аполлон вдыхал ее легкое дыхание.
Я хотел, чтоб у тебя было время одуматься...
Одуматься? Зачем? Если за меня давно решило сердце... Я теперь хоть в омут, хоть в пламя — был бы рядом ты...
Аполлон наслаждался ее дыханием.
У тебя лихорадка.
Это от того, что ты трогаешь меня...
Он целовал глаза Милодоре и вдыхал нежный запах ее волос. Волосы ее пахли цветом яблони — едва уловимый в воздухе аромат, но такой прекрасный. Милодора вздрагивала в руках Аполлона:
Почему ты перестал меня целовать? Я этого так ждала... Мыслями о твоих ласках я живу в последнее время...
Но ты сгораешь, как свечка!.. Я начинаю бояться...
Я сгораю... сгораю... — повторила Милодора, будто эхо, и вдруг тихонечко засмеялась.
Аполлона привел в восторг ее тихий счастливый смех. Аполлон подхватил Милодору на руки и осыпал ее поцелуями — шею, грудь... Он, словно зажмурившись, вошел в цветущий яблоневый сад. Легкий ветерок повеял на него из сада и осыпал облетевшим благоухающим цветом.
Милодора обняла его за плечи; она все еще тихо серебристо смеялась. Она была прекрасна, как богиня весны. И ее слова:
Господи!.. Мне никогда не было так хорошо. Я чувствую себя листочком у тебя на ладони. Господи...
Цветком...
Ее смех лился нежным ручейком:
Я была слепа и не видела света... Я даже полагала, что смогу прожить одна, что я сильная...
Ничего не говори, — Аполлон осторожно положил ее на постель; горячий ветер овеял ему лицо.
Но я была слаба. Я сильная только сейчас... В моем .чувстве сила моя...
Аполлон зажмурился. Яблоневый цвет осыпал ему лицо, плечи. Вокруг стояли деревья в прекрасных нарядах невесты. Аполлон знал, что так не бывает, что это видение воспаленного воображения. Но видение это было так волнующе, чарующе. Запах волос Милодоры сводил его с ума.
Ветер из сада донес ее голос:
Есть еще время уйти...
Аполлону послышалась в ее голосе печаль. Он встрепенулся:
Куда?
Ты еще сможешь без меня...
Нет.
Ты волен сделать выбор... Сейчас...
А ты?..
Милодора не ответила.
Зарываясь лицом в ее пьянящие волосы, Аполлон покачал головой. У него больше не было времени уйти, и он вряд ли уже сможет без нее, без своей Милодоры.
Не пожалеешь? — услышал он у виска щебет крохотной птички.
Не пожалею, — шевельнулись его губы.
Не пожалею... — чуть слышным эхом отозвалась Милодора.
Он увидел, как слезы заблестели у нее на ресницах. Он увидел ее бездонные глаза. В них жила ночь. А в глубине ночи цвел сад. Этот сад давно цвел для Аполлона. И Аполлон, присмотревшись, увидел в саду себя. Безумно счастливый, он пристально всматривался в ночь. Глаза Милодоры — целый мир, прекрасное наваждение, в которое Аполлон поспешил погрузиться. И не пожалел.
Это был двухэтажный каменный дом на берегу Малой Невки недалеко от немецкого кладбища. Поручик Карнизов остановил извозчика у парадного крыльца и, оглядевшись по сторонам, поднялся по ступенькам. Улица в этот ранний час была пуста, и покой ее смущал только экипаж, на котором поручик приехал и который уже сворачивал в какой-то проулок. Утро выдалось сырым, по мостовой стлались языки тумана. На реке, было слышно, перекликались лодочники.
Надвинув треуголку на самые брови, Карнизов подергал за шнурок колокольчика. Карнизов услышал, как колокольчик отозвался звоном где-то в глубине дома. Но никто не спешил открывать; прошла минута... другая... В доме будто никого не было.
Карнизов выругался вполголоса и позвонил настойчивее.
Наконец услышал за дверью шарканье подошв. Потом раздался приглушенный старческий голос:
Кто?
К доктору Мольтке... — поручик опять украдкой огляделся по сторонам.
Дверь приоткрылась.
Из темноты прихожей в Карнизова долго и внимательно всматривались. Поручик вздохнул и протянул в темноту ассигнат довольно крупного достоинства.
Ассигнат мгновенно исчез.
Ах, это вы, господин Карнизов!.. — и дверь распахнулась шире.
Поручик вошел. Они вдвоем были в прихожей: он и доктор Мольтке — высокий, сутулый, тощий и совершенно седой старик с длинным и тонким, едва не прозрачным носом.
Вы — как всегда? — спросил доктор, принимая у поручика тонкие перчатки из выпарки и треуголку.
Есть что-то притягательное в вашем музеуме, — натянуто улыбнулся Карнизов. — Один раз увидишь и...
Да, сударь, — не мог не согласиться господин Мольтке. — Есть у меня еще постоянные посетители.
По деревянной, потемневшей от времени, скрипучей и тяжело вздыхающей лестнице они поднялись на второй этаж. Здесь были две двери: одна из них — в музеум, а другая, насколько знал поручик, — в кабинет доктора.
Карнизов кивнул старику и открыл дверь музеума.
Господин Мольтке сказал поручику в спину:
Быть может, темновато — сырое утро... Зажгите свечу.
Карнизов не ответил и закрыл перед носом старика дверь.
Огляделся. С удовольствием — полной грудью — вдохнул воздух музеума. Нигде больше не пахло так, как здесь: неким сладковатым лаком и еще какими-то неизвестными химикалиями, которые доктор Мольтке использовал при бальзамировании...
Музеум был не большой, но собрание — столь обширное, что стеллажи и столы стояли очень тесно. Между ними мог пройти худой старик Мольтке, мог протиснуться худощавый и стройный поручик Карнизов, но какой-нибудь господин, находящий известный смысл жизни в чревоугодии, вряд ли прошел бы в этом музеуме и пять шагов, не наткнувшись на угол какого-либо стола и не опрокинув один из препаратов.
Посреди комнаты на каменном столе покоился набальзамированный труп атлетически сложенного мужчины — настоящего Геркулеса и при жизни несомненно красавца. Впрочем трупом это называть несколько неверно; это был — экспонат. Кожа снята, каждая мышца с величайшим искусством отпрепарирована и снабжена картонным круглым номерком. Брюшная стенка была надрезана широким лоскутом и отвернута на бедра; внутренние органы, открывающиеся взору, также пронумерованы и даже слегка раскрашены. И органы, и мышцы каким-то образом высушены и покрыты толстым блестящим слоем лака... По каменной столешнице готическим шрифтом швабахер была высечена надпись: «Das eigentliche Studium der Men schheit ist der Mensch». Поручик не знал немецкого (он, выходец из низов, из необразованной толпы, вообще считал, что говорить не по-русски — это оскорблять свое человеческое достоинство, а в его частном случае — оскорблять достоинство офицера великой российской державы, победившей армию, собранную со всей презренной Европы) и самостоятельно перевести надпись не мог. В одно из прошлых посещений он спросил перевод у доктора Мольтке. Старик с затаенным чувством превосходства перевел: «Истинная наука для человечества — сам человек»...