Призвал он к себе царицу Ариду и говорит:
– Согласен я на твое условие. Каждое лето буду посылать вам своих мужающих паров для соития. Рожайте нам мальчиков, а девочек оставляйте себе. Но не смейте более совершать набегов и насильно уводить мужчин!
Арида поклялась на своем лоне, и так они заключили мир, после чего аланы забрали новорожденных мальчиков и ушли в свою сторону, а женщины вернулись в свои слепленные гнезда.
Но не много времени миновало, как они соскучились по мужской ласке, а до весны было еще далеко, и молодые женщины, собравшись в ватагу, крадучись от государыни пошли на порубежье и начали днем высматривать да ночами красть аланов. Сколько уж сгубили так мужчин, неизвестно – тайное похищение их стало повсеместным, и долетела весть об этом до аланского князя. Тот рассердился, приехал к Ариде и сказал:
– Будут люди пропадать – летом мои пары не с любовью, а с мечами придут!
Повинилась перед ним государыня и пожаловалась, что не может сдержать в своих соплеменницах сладострастия, день и ночь думает, как усмирить их похоть – ничего не придумает. Однако не разжалобила сурового князя, уехал он грозный и неумолимый – летом и впрямь вместо праздника совокупления, который назывался днем Купалы, придет война...
И тогда хитрая Арида собрала все свое племя и говорит:
– Обиделся аланский князь, что крадете мужчин, и сулил войско прислать. Ждет нас погибель неминуемая, ибо бессильны будут женские чары, а посему нам след выступить вперед. Но чтоб одолеть супостата силой, придется нам взять оружие и биться. И прежде каждая из вас пусть себе прижжет огнем правую персь, дочерям своим и внучкам, дабы они и впредь не мешали мечом владеть и стрелять из лука. А дитя кормить и одной довольно.
Груди у распущенных женщин и впрямь были велики, но не особенно-то мешали, и все-таки послушались ее женщины, прижгли себе перси, и тотчас ровно вдвое угасла в них страсть к соитию, ибо не плоть горела в огне, а женское начало.
Испытав это, они словно от лютой болезни избавились, но кумиров своих не побили, а поклонялись уду лишь один раз в год на праздник совокупления, называемый Купалой.
С той поры одногрудые женщины сами себя называли мати, поскольку весь народ состоял из одних матерей. А сары звали их омуженками, ибо, укротив в себе любострастие, по разуму они стали вровень с мужчинами, а то и превосходили их в мудрости. Кроме того, стан, взгляд и голос стали грубыми, на лицах появился волос и совсем исчезли женские чары.
Только греки да ромеи кликали женское воинственное племя омузонками или вовсе амазонками, ибо отличались трусливостью и плохо выговаривали сарские слова...
Никто не знал и знать не мог количества омуженских ватаг, уже проникших в сарские земли, как, впрочем, никто не ведал часа выступления удопоклонниц. А найденная мертвая дева в скуфском плаще вызывала крайнюю тревогу: за так не отдадут витязи своих шапок и плащей! И коли он оказался на плечах омуженки, знать, был добыт на ристалище, скорее всего со сраженного воина снят...
После недолгих раздумий Ураган отослал одного из подручных к брату Коченю в Казар, дабы предупредить, чтоб городская стража была наготове, а степная, что охраняла зимние пастбища, ловила бы и пытала всякого чужака, замеченного в чистом поле. Если же появятся ватаги омуженок либо их лазутчицы, то себя не выказывать, а только следить за ними и немедля собирать ополчение, разослав гонцов на иные кочевые пути.
Кроме того, Владыка сарских земель сделал то, на что не решались иные государи, его деды и прадеды, опасаясь коварства изгоев, – велел князьям вооружить кочевую и становую стражу. И теперь, вдохновленные, они день и ночь рыскали вдоль пути на полудень, дабы упредить внезапное нападение, однако это не добавляло уверенности. Наемные парфяны, прежде лишенные оружия, хорошо управлялись только с кнутами и кое-как стреляли из луков, поскольку в день зимнего солнцестояния принимали участие в хортьей охоте.
Будто по чужой земле кочевали, озираясь и прячась от всякого всадника, появившегося на окоеме!
Изловить омуженок или хотя бы выведать, где они прячутся и какими путями ходят, по плечу было лишь Скуфи, но сколько бы ни оглядывался Ураган, сколько бы ни отставал от кочевых обозов и ждал, когда уляжется пыль и откроется даль, ничего, кроме волчьих стай, не позрел. И сжималось от тоски и тревоги государево сердце...
Видно, не Скуфь беловолосых невест, а витязей высватали рапеи, повенчали мечами да напоили допьяна сарской кровью. Не зря мертвыми приснились вкупе со своим воеводой...
Отчаявшись найти утешение своим горестным мыслям, Ураган впервые за девять месяцев приблизился к кибитке дочери. Вначале некоторое время ехал рядом, прислушиваясь, жива ли еще в нем неуемная, злая обида. Шестерка коней легко катила трехосную, о шести колесах повозку, трепетал и всхлопывал на ветру тяжелый белый сафьян укрытия, за которым все это время томилась Обава. Никто из рода Урагана не знал истинной причины размолвки, однако скрыть наказание было невозможно, ибо в кибитку дочери наведывались родственницы, которые приносили пищу и воду, а от их любопытных очей не спрятать горючего красного покрывала.
Да спросить никто бы не посмел, за что карают невинную деву.
Вроде бы усмирилось отцовское сердце, не стынет и не пылает от воспоминаний дочернего огласа, но все одно, между ним и Обавой будто не сафьяновый покров – стена каменная. Очужела единственная и любимая дочь, отсохла, ровно сук на древе, и сидит теперь на нем не птаха певучая – черный ворон клювом щелкает.
Ураган прыгнул из седла на запятники, откинул занавесь кибитки, и пахнуло оттуда не горькой солью девичьих слез, а теплым запахом цветущей степи, словно и поздней осенью осталась здесь манящая кочевой далью весна. Обава сидела на кошме, алое полотнище струилось с ее головы и растекалось по кибитке, как огненный ливень, трепетал от тряской дороги сафьян и позванивала нехитрая медная посуда.
Государь стащил шелестящий, будто змеиная кожа, покров и наткнулся на прямой и открытый взор дочери. Не ослепла от слез, не выплакала дерзких своих очей!
Девятимесячного срока было довольно, чтобы смирить даже буйство разума, ибо считалось, за это время рождается иной человек...
– Снимаю с тебя кару, – несмотря ни на что, вымолвил он и отвернулся.
По закону, поминать старое и корить им после наказания было негоже, однако, позрев на дочь, Ураган вновь ощутил гнев, смешанный со страхом перед ее прелестью.
– Вот и кончился мой роковой срок, – проговорила Обава, испытывая его немигающим взором. – И твой на исходе.
Ее речь показалась государю чудной и тревожащей.
– Какой срок? – осторожно спросил он, ибо все время забывал о своем трехлетнем испытании.
Спокойствия Обавы хватило бы на десять вечевых старцев – так врачевало страстную душу горькое покрывало.
– Ведь ты поэтому и явился ко мне, – определила она. – Пришел за советом и утешением.