Русский Париж | Страница: 79

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Тебе наскучил Париж, querida?

— И да и нет. Не знаю.

Отошла. Художник косился, цеплял глазом драгоценные подробности: вот выгнула спину, вот поставила маленькую ножку в черной узкой туфле на край кресла — поправляла чулок. «Да, вот так написать ее. Когда она наклоняется. Гибкая. Речная лоза. Из такой лозы у нас в Гуанахуато плетут корзины».

Тяжело, охая и кряхтя, поднялся с пола. Фрина стояла у окна, глядела на россыпь фонарей под окном, внизу.

— Едешь во дворец? Работать?

— Да.

— Ночью… вернешься? Сказать прислуге, чтобы ужин был на столе?

Ему было трудно сказать это, но он все-таки сказал.

— Нет.

Вздернула плечи. Бархатный бант в волосах дрогнул.

«Сейчас она скажет мне: я тоже не вернусь».

— Я пойду гулять. И тоже не вернусь. Ночи в Париже полны развлечений. Я хочу развлекаться. Ведь скоро…

Он хотел крикнуть ей: «Негодяйка!». Она опередила его.

— …мы все умрем.

Ее спина. Ее плечи. Они дергаются. Смеется или плачет?!

— Фрина! Не дури! Нам до смерти еще далеко!

Обернулась. «И вот так тоже ее напишу. С лицом, светящимся ужасом и тоской, залитым слезами».

— Нет, Доминго. Она придет завтра. Сегодня.

* * *

Надела лучшее свое платье: черное, с куском красного шелка, пришитого к подолу кружевной черной юбки — будто из взбитой пены черного прибоя выглядывал острый нос красной лодки. Надела черную модную шляпку — круглую, как авиаторский шлем. Хотела накинуть на плечи боа, да зашвырнула его в угол полосатого дивана. Гостиница! Опять отельный, казенный номер, что лишь прикидывается домом.

«Домой хочу», — шептали губы.

Вынула из кувшина розу цвета гаснущего в печи угля, воткнула в волосы.

Каблуки простучали по мраморной лестнице. Отель «Regina», все клянутся — лучший в Париже. Чужой странноприимный дом. Доминго будет сперва мазать красками по штукатурке, потом, среди ночи, обнимать голую натурщицу. Когда-то она тоже была его натурщицей. Время прошло. Где оно сейчас? Что такое время?

Остановила первое подвернувшееся такси. Машину Родригеса завтра обещали доставить из ремонтной мастерской.

Седовласый старик выглянул в ночь и дождь.

— Куда поедет мадам?

— На Pont des Arts!

Вылезла, заплатила щедро. Старик с благодарностью задержал ее руку в своей, нагнулся, поцеловал. «Плохо говорит по-французски. Тоже иностранец».

Башня Эйфеля нависала над ней в ночи, ворошила тучи огненной кочергой.

Пары, вечные пары кружились на мосту. Фрина почувствовала радость, возбуждение, холодок под ребрами. Мир лихорадит, а танцующим — на все плевать! Они же вечны, как эта башня, как черная, масляно-зеленая, медово-золотая от фонарей вода в Сене. Они не умрут никогда.

«Когда они умрут, им будет все равно. А все умрут, кто здесь танцует».

Фрина приоткрыла губы. Полуулыбка, полурыданье. Зубы блеснули, вспыхнули глаза. «Я — свеча, и меня зажгли. Я горю, а когда догорю — не знаю!»

Шагнула в гущу танцующих. Пары танцевали танго Хуана д’Арьенцо. Музыка вилась черными, пчелиными кудрями по плечам. Музыка обнимала, шепча на ухо: «Ты еще прекрасна». Музыка не читала газет, где все — про войну, про безработицу, про коммунистов, про полеты в стратосферу. Музыка не говорила бодрым и сладким голосом радио, где все было то же, что и в газетах. Музыка не говорила человеческим языком; она говорила языком любви, языком реки, языком воли, и тоски, и желания, и правды.

Фрину молча взял за руку высокий мужчина. «О, какой махо. И я ведь маха». Уже хотела было идти с ним, и музыка влекла, вбирала в воронку, — да почему-то выдернула руку. Показалось — кто-то смотрит на нее.

Глаза, сырой ночной воздух прошили, прокололи эти глаза, что глядели на нее юно, восторженно.

Юноша, мальчик почти, стоял у перил моста, не сводил с нее глаз.

Фрина бойко, нарочито-развязно подошла к юноше. Вот близко его лицо. Dios, какое знакомое! Она где-то видела его.

«Вот она, вот эта женщина-роза, — потрясенно думал Рауль. — Что за подарок, наважденье».

Она сама взяла мальчика за руку.

— Потанцуем?

Все зубы в улыбке выказала.

Рауль положил руку ей на талию. Они ввинтились в водоворот ночных тангерос.

— Я вас видел в порту. — Дыхание обжигает шею. От него пахнет апельсинами, нежностью, домом, сладостями. «Такой у меня мог бы быть сын, если б Родригес не приказал мне избавиться от младенца. Да, уже такой». — Вы… сходили по трапу…

Аккордеон тянул высокую, пронзительную ноту, потом раздался будто клекот птицы, теряющей птенца. Рауль согнул колено, другую ногу вытянул, Фрина обвила ногою колено Рауля. Потный от волненья, красный как рак, милый, бедный мальчонка. Она же пантера. А он цыпленок. Она здесь не затем, чтобы съесть его!

«Пусть с ним останется светлая, нежная юность его».

— Но я… — Мах ногой. Прекрасно сделанное ганчо. — Я тебя тоже видела! Не помню где!

— Мы ехали вместе в поезде.

Сжал плотно губы. Не улыбается. Искусно, умело ведет ее. Фрина искусно сделала очо без поворота бедер.

— А… поезд… какой поезд?

Скрипка пела лукаво, тоненько, потом вдруг вскрикнула, умирая, и Фрина заломила руки назад, отгибаясь — Рауль еле удержал ее, чтобы она не упала затылком на мостовую.

— Поезд… — Он задыхался. — Из Марселя… в Париж… это было… сколько времени прошло?..

— Времени нет, — шепнула Фрина и приблизила к Раулю румяное потное лицо, — нет времени, мальчик, ты слышишь это?

Ей было хорошо. Очень хорошо.

Она вспомнила его.

Они оба вспомнили друг друга.

Ну и что? Сена течет. Вечер идет. Ночь идет и проходит. Все идет и проходит, и люди, и песни, и войны, и могилы: все, кроме времени, оно одно стоит на месте, застыло в фантастическом, дерзком болео. Что время обнимает? Кого?

«Оно обнимает меня. Тебя. Каждого из нас. Кого оно поцелует — тот бессмертен».

* * *

Лазанье по стене, деревянная люлька, будьте вы неладны. Краска течет по щекам, по подбородку, по груди, заливает рубаху. Проклятье. Как он поедет в отель? Он не взял сменной одежды.

Лазай, Доминго, корчись, малюй. Царапай ногтями толстый слой краски. Соскабливай неудачу. Другой мазок иначе положишь. А того, что закрасил в сердцах, уже не будет никогда.

«Меня не будет никогда. Живопись останется, а меня — однажды — не будет; и никогда больше. Краска сохлая, а не я! Почему — не я?!»