Русский Париж | Страница: 80

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Пальцы остервенело возят кистью по сумасшедшей палитре. Гущина, густота. Уже подсыхает проклятое масло. Мир весь состоит из густот и — пустот. Прозрачного больше, чем сгущенного. Человек склонен все сгущать. Душонка, жалкая, трусливая, боится прозрачности, полости, бездны.

Весь мир — сгущенье воздуха; прах прессуется, из ничтожества рождается материя.

Этой фрески никогда не было; и вот она есть.

Звезды — сгущенье тьмы. Поцелуй — сгущенье любви. Кровь — сгущенье смерти.

Когда наступает пустота, человек — сгущенье надежды — распадается на тысячу осколков, и в каждом отражается летящий в черных безднах, пылающий мир.

Что мы, зачем мы тут? Зачем он пыхтит, потеет над фреской?! Не из-за денег же!

«Я бы мог работать на серебряных рудниках в Гуанахуато. Я мог бы ухаживать за молодыми бычками на ферме в Ирапуато. Выдергивать у павлинов из хвостов синие перья. Я мог бы! Но я не могу».

Он может лишь одно. Замазывать восторженной, яростной краской стену. Вот эту, эту стену.

Поглядел на часы на запястье. Второй час ночи. Жена гуляет, как всегда. Как обычно. А что ей делать еще? Когда-то он велел ей сделать выкидыш. После она не беременела, как он ни старался.

«Кроме меня, еще кто-нибудь да старался».

Кривые губы. Потная блестящая лысина сквозь черно-седые, крутые кольца. Кисть ломается в сильных пальцах. Мастер работающий — мастер злой, жестокий. Прежде всего к себе. Потом — к материалу. Получается отлично. Так и любовь: замешана на зле, на ревности, на пощечинах и ударах навахой, а в конце — над могилой ее — нежные покаянные слезы.

* * *

«Я одинока. Одинока! С мужем ли. Без него. Тоска! Чужой Париж. Чужая Европа. Я хочу на рынок в Мехико, и купить вдоволь маиса, и перца чили, и птичьего мяса, и сделать настоящие такос, пальчики оближешь».

«Мерседес-бенц» Доминго доставили из ремонта в целости, как новенький. Фрина хорошо водила автомобиль. Еще лучше, чем Родригес.

Чмокнула мужа в оплывшую щеку: «Покатаюсь, застоялась, как лошадь!» — спорхнула по гостиничной лестнице; около парадного подъезда «Реджины» стояла, блестела черно, сладко-лаково, как черный леденец, железная повозка, стоившая немыслимых денег.

Фрина упала на сиденье. Руль сразу согрелся под ладонями. «Мерседес» слушался ее — так породистый конь слушался вздрога ее пяток, икр на выжженных равнинах пустыни Сонора.

Скорей. Взять с места. Быстро, еще быстрее!

Солнечное утро. Тьма у нее внутри. Тьму ничем не побороть, разве — убить. Она убьет ее быстротой, скоростью. Солнцем встающим!

Рано. Шесть утра. Дороги свободны. В солнечный день и в этой туманной холодной Франции немного пахнет родной пустыней.

Разве по родной земле ты тоскуешь? Разве так охота вернуться?

Мелькали за стеклом «мерседеса» платаны, дома предместий, вот раскинулись вольно поля, осенние, рыжие, карие, золотые. Земля отдавала летнее тепло, но зима еще далеко маячила, за горизонтом.

Зима. Здесь страшная зима. Небо все время в серых тучах. Иногда идет снег — о, этот жуткий, дикий белый безвкусный сахар в виде хлопьев, в виде кристаллов. Лизнуть — и умереть. Снег — колдовство. Как русские живут среди снегов?

Гнала автомобиль. Вспомнила русского, с которым обнималась под Мостом Искусств — этого, как его… Игоря. Да, Игорь. Конефф. Он стал знаменитым актером. Ну и что? У нее муж знаменитый художник. А она? Чем она знаменита?

Ничем.

Никого на шоссе. Можно гнать и гнать. Фрина прибавила скорость.

Она догонит солнце. Вон оно, убегает! Выкатывается на небо!

Летели за окном поля и деревеньки. Пахло сырой травой, мокрым гравием. Как пахнет небо?

У того, что мы любим больше всего, нет ни запаха, ни вкуса, ни цвета; тайна живет в тайне.

Не догонишь!

Быстрей. Еще быстрей. Она догонит время.

Фрина ощутила на горле странную невидимую петлю. Пальцы крепче вцепились в руль. Зачем петля? Не надо петли! Надо снять, сдернуть петлю с шеи, а руки как прилипли к рулю, не отрываются. Скорость большая, она завораживает. Это гипноз. Ты летишь, и это полет. Полет на земле.

А люди летят в небе в самолетах, и над сушей и над океаном, и, бывает, разбиваются. Удар самолета о воду так же силен, как и о землю. Никто не выживет.

Чем авто отличается от пассажирского самолета? Тем, что его ведешь только ты.

Ты одна летишь; и ты одна погибнешь.

«Жить! Я буду жить!»

Тоска. Невозможно дышать. Ее не вырыдать, не выкричать. Зачем человек живет? Зачем любит, надеется? Чужая речь, чужие деньги. Чужие мужчины в чужих постелях. А родного ребенка нет, так зачем все богатство, вся роскошь мира?

Она догонит время! Она дого…

Слезы застлали глаза. Слепота затянула простор. Все замерзло, как в далекой ледяной чужой земле. Застыло. Вывернулись вбок, завизжали шины. Незрячая, она еще мчалась, она пыталась увернуться, вымолить, выстонать, выплакать свое время. На нее летел золотой свет, и она еще успела понять, что этот слепящий свет — ствол огромного, чудовищного придорожного платана.

А потом она догнала свое время, и оно разъялось под ее горячими, огненными, слепыми глазами на тысячу кусков, кровавых и железных, на тысячу обломков, лоскутов, пружин, мяса и костей, на боль и радость, на последнюю жизнь и первую смерть. И ее время обняло ее, закружило, сказало ей на ухо: берегись, Фринетта, станцуем танго, я все равно тебя перетанцую, вот увидишь.

Кукла. Кукла смерти. Куколка-скелет. Такие в Мехико мастерят на День мертвецов. И дарят детишкам. Ватные, клееные черепа. Леденцовые скелетики. Шоколадные гробики. Я куколка смерти. Играй мной, смерть. Играй в меня. Уложи с собой в кроватку.

И ее душа, у которой уже не было ног, а только руки одни, поднялась над грудой бесполезного металла и быссмысленной плоти, и обняла свое время, и шепнула ему в ответ: видишь, время, как все просто. Я догнала тебя. Я наступила тебе на ногу. Я отдавила тебе ногу в диком и страшном танго, как смешно, mille pardon.

Красивый вороной камаргский жеребец стоял на шоссе, раздувал ноздри, обмахивал бока хвостом, бешено косился на искореженное авто, храпел.

* * *

Она осталась жива.

Ее вытащили из автомобиля — человечий обломок, кровавую щепку.

Доминго уложил ее в госпиталь Сальпетриер. Сидел рядом с ней. Руку в руке держал. Вместо глаз — ямы, лопатой вырытые.

Без ног. Теперь без ног.

Медицинские сестры летали со шприцами в руках. Перевязки каждый день, петля боли на горле. Врачи опускали голову: месье Родригес, мы сделали все что могли.

Лежала. Глядела в потолок. Потолок надвигался, падал. Задыхалась.