См. статью "Любовь" | Страница: 85

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вассерман, едва сдерживаясь, чтобы не завыть от отчаянья в голос:

— Но о чем, господин комендант?!

— Я не знаю, — усмехается Найгель угрюмой, холодной усмешкой. — Но ты, конечно, придумаешь что-нибудь хорошенькое. Я не сомневаюсь. Я ведь не могу указать тебе, что и как сочинять, верно? Ты видишь? Есть такие вещи, в которых даже я не властен — не могу отдать приказа относительно содержания и направления твоего рассказа. — Похоже, что эта мысль только теперь пришла ему в голову и весьма забавляет его.

Аншел Вассерман, готовый уже грохнуться в обморок, предлагает Найгелю компромисс:

— Я перескажу господину коменданту мои старые истории.

Невинная эта хитрость отвергается с презрением. В своем безвыходном положении Вассерман пытается соблазнить Найгеля новым проектом, по правде говоря, достаточно безнадежным:

— А, я знаю: я расскажу господину коменданту сказки Гауфа. Настоящая Шахерезада. Что там сравнивать — какие сюжеты! Ужас как забавно. Вот, это действительно будет хорошо! «Халиф и цапля». «Маленький Мук». Ай, ваша честь получит большое удовольствие!

Но Найгелю не составляет труда раскусить эти наивные уловки, с прямотой истинного вояки он объявляет:

— Перестань, Вассерман, дурить — я желаю получать только свежий товар.

На время в комнате устанавливается тишина. Мы оба, и я, и Найгель, полагаем, что Вассерман подыскивает подходящую формулировку, чтобы облечь в нее свое согласие. Ведь не может же он не понимать, что все равно никуда не денется — так или иначе узник обязан подчиниться воле всемогущего владыки. Однако он вновь удивляет нас и провозглашает, что весьма благодарен господину коменданту за его любезное обращение и столь щедрое предложение, но…

— Невозможно, ваша честь, проводить аналогию между мной и той, настоящей Шахерезадой, и я вам скажу почему: по той лишь единственной причине, что милая эта женщина весьма жаждала жить, оттого и рассказывала этому головорезу, злодею этому, султану, свои удивительные сказки, а я как раз наоборот весьма желаю умереть — не приведи Господь нам такое услышать!

Найгель смотрит на него долгим тяжелым взглядом, трет ладонью подбородок и, наконец, произносит тихим, но исполненным непреклонной решимости голосом:

— Что ты воображаешь о себе, старый хрыч? В твоем положении… Ты получил неповторимое, невиданное предложение, самое лучшее, какое вообще может сегодня прозвучать на всех просторах великого Рейха! — Он колеблется еще минуту и наконец бросает в пространство комнаты: — Хорошо, я готов пойти на то, чтобы каждый вечер, после того как ты закончишь рассказывать мне очередную главу из твоей повести, попытаться еще раз убить тебя. Один выстрел в голову. Это будет твоя премия. Как у той Шахерезады, только наоборот. Если ты непременно хочешь умереть, я согласен каждый вечер стрелять в тебя. Разумеется, при условии, что твоя история мне понравится. Ведь не может быть, чтобы день за днем непременно происходила… эта осечка, назовем это так. Надо полагать, в какой-нибудь из этих разов нам удастся перехитрить судьбу, верно? — Он победоносно откидывается в своем кресле, смотрит на Вассермана все тем же холодным взыскательным взглядом и позволяет обессилевшему писателю оценить новую, весьма перспективную идею. Капитулировать наконец, рухнуть под тяжестью всех обстоятельств и неопровержимых доводов.

Смелость и нетривиальность его мышления вызывает у меня, признаться, удивление и какое-то нездоровое воодушевление, профессиональное любопытство, что ли, может быть, даже нечто большее. Хотя Вассерман, с некоторой, надо сказать, недостойной его мелочностью, вообще не желает видеть привлекательной стороны хитроумного плана, сулящего неожиданный поворот сюжета, он усматривает в предложении Найгеля одно только злодейство и бесстыдство. Он возмущен и весь кипит и клокочет:

— Фу, Шлеймеле, чтобы гадкий язык твой прилип к гортани, чтобы земля забила тебе горло за твои подлые усмешки! Ведь тут перед тобой человеческая жизнь! Не о сюжете идет речь — о моей погибели этот Фриц Фрицевич говорит с таким спокойствием, прямо как Армилус-злодей, царь наглый и искусный в коварстве. Жизнь моя тут поставлена на карту…

И еще находит в себе силы прошептать:

— А что, господин, как вдруг мой рассказ, не дай Бог, в один из вечеров изволит тебе не понравиться?

Найгель:

— Ничего особенного. Значит, придется тебе протянуть еще денек в моем обществе. — И устремляет на Вассермана тот многократно проверенный неотразимый взгляд, от которого бросает в дрожь любое создание. — И знай, старый плут, что никакие хитрости тебе не помогут: я приму меры к тому, чтобы у тебя не было ни малейшей возможности даже попытаться покончить с собой самостоятельно. Можешь быть уверен: ни один офицер, ни один солдат и ни один охранник в этом лагере никогда не поднимет на тебя руку и не посмеет помыслить о том, чтобы убить тебя по собственной инициативе. Ты будешь тут у меня огражден от любых посягательств на твою жизнь лучше, чем в самой надежной крепости, будешь жить, как птенчик в тепленьком гнездышке у матушки под крылышком. — И снова усмехается.

Вассерман, быстренько взвесив все «за» и «против» и почувствовав, что деваться ему некуда, нет никакой возможности улизнуть или отговорить немца от подлой его затеи, глубоко вздыхает и провозглашает честно:

— Что ж, если для того, чтобы умереть, я должен рассказывать господину мои сказки, я готов.

Однако — «Враль, враль несчастный! — вопит кто-то у него внутри, и Вассерман позволяет ему высказаться до конца: — Признайся, бесстыжий лжец, тщеславец презренный, что едва вырвалось из уст Найгеля одно только упоминание о повествовании твоем, едва произнес он заветное слово „рассказ“, тотчас воспрянул твой падший дух, пробудилась жизнь в холодных углях до срока перегоревшей и угасшей души. Продолжение! Новый сюжет! Новые идеи и размышления, наброски, перо, поспешно скользящее по бумаге, бессонные ночи, поиски и подсказки воображения, ни с чем не сравнимое наслаждение писания! И всемеро приятней будет, когда приходит это после горького небытия целых десяти лет — снова сесть за труд сочинительства — и где? Именно здесь! Здесь, в пучине ада!». Но, даже выслушав это справедливое обвинение до конца, Вассерман без смущения кивает немцу и объявляет, что готов рассказывать ему про тех же самых возлюбленных его Сынов сердца, — разумеется, не в точности так, как Найгель помнит их с детства, но как про изрядно уже искушенных жизнью мужей. И когда Найгель спрашивает, к чему он клонит, объясняет ему Вассерман со спокойной уверенностью, как будто давно уже ждал этой минуты и многократно отрепетировал свою речь, испробовал каждое слово и в мыслях своих, и на языке еще до того, как будет отправлено оно на уста:

— Козлята выросли и сделались горными козлами, ваша честь. Возмужали, а может, и постарели, как и мы сами. Не исключено даже, что она, старость, настигла их быстрее, поскольку происходит это не в жизни, а в книге, где все, как тебе ведомо, движется с иной, умноженной скоростью. И пусть не удивит тебя, если они теперь как пятидесятипятилетние, а может, и семидесятилетние, дай им Бог до ста двадцати! — но, во всяком случае, совсем не пятнадцатилетние.