– Кто же ты? – кричал Наполеон, пыряя шпагой.
– Кто я-аааа?! – завыл незнакомец ужасным воем. – Я… смерррть твоя!..
Простыня распахнулась, и мы увидели черное, расписанное белыми полосками, как скелет, а из-под пола выставилась сверкающая коса. Смерть подхватила косу и провела ею над головой Наполеона. Снизу задымилось, и едко запахло серой. Наполеон махнул шпагой, а смерть медленно пятилась и грозила косой. Наконец ушла.
– Ха-ха-ха! – хохотал страшно Наполеон. – Смерть? Плевать! Маршалы, ко мне! Начнем Бородинский бой!
– Начнем! – гаркнули маршалы, словно на лошадей, и выкатили пушку.
– Пали! – скомандовал Наполеон.
Грохнуло, и все заволокло дымом. И такая пошла стрельба, что стало страшно. Наконец затихло. Наполеон, кашляя от дыма, махнул платочком. Опять появились маршалы. Наполеон сел на пушку, а маршалы стали его разглядывать: не ранен ли?
– Ага! – крикнул Наполеон. – Русские не сдаются? В таком случае идем прямо на Москву!
– Ура! – заорали маршалы и стукнули мечами.
Занавес опустился. Вышел кто-то в хорьковой шубе и объявил, что завтра будут представлять бегство Наполеона из Москвы, русские пляски-апофеоз и дивертисмент с ножами и огнями, фокусы!
– Ай, Василь Сергеич!.. Какой представлятель знаменитый! – сказал дядин приказчик. – Земляк мой, всякие художества умеет.
Когда мы выходили из балагана, нас нагнал Василий Сергеич, уже в зеленом балахоне.
– Посмеялись, сударь? – ласково сказал он и погладил меня по башлычку. – Вот как на хлеб да на квас-то зарабатываем!
И попросил дядиного приказчика похлопотать для него работки.
– Найдется, опосля праздников наведайся, – сказал дядин приказчик.
– Одному-то бы ничего, да братнины сироты при мне…
– Для тебя отказу не будет. И сударь папашеньку попросит…
Когда мы пошли от балагана, по балкону ходила огромная черная голова, а бывший Наполеон колотил по ней палкой и кричал сиплым голосом:
– А вот дать сладких сухарей, чтобы издох поскорей! Проворней, проворней!.. Кхеа… кха… Ах, застрял в глотке возок льду… Проворней, проворней!.. Наполеона представлять пойду!..
– Пропащий человек! – сказал дядин приказчик.
– Почему – пропащий?
– Пропадет. В больницу его надо: кровью плюет, а он вон на морозе ломается, орет. А зато людям весело!
Я оглянулся на балаган, на зеленого человека, что-то кричавшего на народ, приставив ко рту руку, и мне стало чего-то грустно.
– Вот и получили удовольствие, – говорил мне дядин приказчик ласково, – и папашеньке скажете, что не один были, а со мной… сводил вас на представление кеятров, и денежек не платили-с. И со мной-с. Одним нехорошо в черный народ ходить-с… слова разные нехорошие и поступки-с. Так и скажите-с, что со мной, в сохранности. Орешков-с?..
Я все оглядывался. Вспоминал серое лицо Наполеона, и рукав его сюртука, и кашель. И флаги на пестрых балаганах уже не манили меня веселым щелканьем.
– А вы чего это приуныли? – спрашивал дядин приказчик весело. – Васька-то вон как прыгает! Без спросу ушли, что ли… боитесь, что трепка будет? А вы скажете, что со мной…
Пожалуй, и это меня тревожило. И было еще, другое.
1928
Жоржик…
Из длинного ряда ушедших дней встает предо мной хрупкая фигурка. Ясные глаза вдумчиво глядят на меня с бледного личика, и тонкий голосок спрашивает наивно-важно:
– Как вы на это смотрите?..
Где теперь он?
Когда мне становится особенно грустно, иду я туда, где могу встретить детей. Иду на бульвар, присаживаюсь на скамью и смотрю. Шумно и весело играют маленькие люди, и неведомая им жизнь, кажется, сама с улыбкой приглядывается к ним. Смотрю на оживленные лица, слушаю звонкие голоски. И хочется подойти к задумчивому мальчугану лет семи, с бледным лицом и ясными большими глазами. Хочется взять его за тонкие плечики, заглянуть в лицо и спросить:
– Ты не Жоржик?
Нет. Теперь он большой, большой. Теперь он уже не носит коротких штаников и башмачков на пуговках. Теперь уже не играет в лошадки, не горят его щеки и не открываются так широко глаза и не спрашивают, как бывало. Он теперь многое знает. А его сердце… прежнее ли оно?..
Не знаю.
Вспомнишь о Жоржике – и становится рядом с ним тощая и сгорбленная фигура старого Димитраки, с трясущейся головой, с клочьями ваты, вылезающей из продранной куртки. А вот и крупный корпус капитана, дяди Миши. Как сейчас вижу его, рослого и коренастого, словно вылитого из розовой меди, лет за пятьдесят, с обветренным, румяным лицом и седеющими подстриженными усами. Милый капитан! Вспоминаете ли вы о ваших «японских лозах» и черепахах? Милейший капитан! Он искусно водил по морям гигантские пароходы, исколесил океаны и повидал-таки свет. Он вынес сотни штормов и благополучно вошел в тихую пристань. Ему повиновались морские валы и бури, и все же он чистосердечно признался, что маленькое сердце для него неизвестнее морских глубин и течений, которые он знал как свои пять пальцев. Это именно он и высказал при первой же встрече.
– Прошу, – плавным и уверенным жестом указал он мне на кресло сбоку стола. – А-а… – протянул он, бросив взгляд на мою визитную карточку. – О вас мне говорили… Вы математик? А-а… Как раз то, что мне нужно. – Он говорил уверенно и кратко, точно отдавал приказания. – Математика – важная штука в жизни. Мера и цифра. Это важная вещь. Вы как на это смотрите? А в деле воспитания она положительно необходима. Не правда ли?
Я не успел высказать, что в деле воспитания, хотя и математик, прибегаю не только к мерке и циркулю, как капитан продолжал, закуривая сигару:
– Я буду краток. Мне нужен воспитатель к племяннику. Он почти сирота. Отец помер давно, мать, моя сестра, серьезно больна и лечится за границей. Парень на моем попечении… Ему только семь лет. И я хочу серьезно взяться за дело. Почему? Это вы сейчас увидите и, я думаю, поймете меня. – Он затянулся сигарой и продолжал, постукивая рукой по краю стола, точно хотел придать еще больше весу словам: – Парнишка слишком изнежен. Я не совсем точно выразился: он живет больше сердцем, чем рассудком. Вот! Он слишком чувствителен и мягок. Одним словом, у него нет силы воли, нет характера. Вы меня понимаете? Таких людей жизнь завязывает в узел. Я слишком повидал свет, чтобы думать иначе, но сам я… я, видите ли, не рискую взять на себя воспитание… Он слишком меня любит, и… Одним словом, вы понимаете, как трудно…