В пятнадцатилетием возрасте мне можно было дать девятнадцать, а то и все двадцать. Звали меня не Луки, а Жаклин. А когда я впервые вышла одна на улицу, воспользовавшись отсутствием матери, мне было и того меньше. Мать уходила на работу часов в девять вечера и возвращалась не раньше двух ночи. Тогда, в первый раз, на случай, если меня заметит консьержка, я придумала вот что: скажу, мол, что иду на площадь Бланш в аптеку.
А с того вечера, как Ролан усадил меня в такси и отвез к приятелю Ги де Вера, я больше не возвращалась домой. Там собрались тогда все те, кто обычно приходил на собрания к Ги. Мы с Роланом были едва знакомы, но что я могла ему сказать, когда он остановил на площади такси? Он хотел, чтобы я поехала с ним. Наверно, он просто не заметил, как сильно я сжимала его руку. Голова у меня тогда шла кругом. Мне казалось, что если я пересеку эту площадь, то сразу же упаду замертво. Очень страшно. Он, часто говоривший мне о «вечном возвращении», понял бы меня. Да, для меня все начиналось заново, словно встреча с теми людьми была всего лишь предлогом, а Ролан был послан для того, чтобы вернуть меня в мой настоящий дом.
Слава богу, что мы не поехали мимо «Мулен Руж». Правда, матери уже четыре года не было в живых и бояться мне было нечего. Всякий раз, когда я в ее отсутствие убегала из дома по ночам, я шла по другой стороне улицы, которая относилась к Девятому району. Там было очень темно. Мрачное здание лицея Жюль-Ферри, потом дома с темными окнами, ресторан, зала которого тоже была погружена во мрак. И каждый раз я не могла удержаться от того, чтобы не бросить взгляд через бульвар в сторону «Мулен Руж». А когда я доходила до кафе «Пальмы» и площади Бланш, то уже не чувствовала себя так спокойно. Огни…
Однажды ночью я стояла около аптеки и увидела свою мать там, внутри, в очереди. Я подумала, что она закончила пораньше и теперь возвращается домой. Если бы я побежала, то вполне могла успеть до нее. Я стала на углу Брюссельской улицы, чтобы узнать, какой дорогой она пойдет. Но мать перешла через площадь и вернулась в «Мулен Руж».
Я боялась оставаться дома одна, мне хотелось пойти к матери, но тогда я помешала бы ей работать. Теперь-то я знаю, что мать не стала бы меня ругать — в ту ночь, когда она отправилась за мной в комиссариат Гран-Карьер, я не услышала от нее ни единого упрека, ни угроз, ни наставлений. Мы шли вдвоем и молчали. Когда переходили мост Коленкур, я разобрала, как она проговорила: «Бедняжка моя». Кого это она имеет в виду, — подумала я, — меня или себя? Потом, дома, она дождалась, пока я разденусь и лягу в постель, и вошла ко мне в комнату. Она села у меня в ногах и долго молчала. Я тоже. Наконец она улыбнулась и сказала: «Мы не очень разговорчивые…» — и посмотрела мне прямо в глаза. Она никогда раньше не смотрела на меня так долго. Я тогда еще обратила внимание, какой у нее ясный взгляд; глаза ее были светло-голубые, почти стального цвета. Сероголубые. Потом она наклонилась и поцеловала меня в щеку вернее, я ощутила лишь прикосновение ее губ. До сих пор не могу забыть ее взгляд, ясный и как бы не от мира сего. Она потушила свет, стала на пороге и напоследок произнесла: «Постарайся больше так не делать». Думаю, это был первый случай, когда между нами установился контакт, короткий, невеселый, но настолько прочный, что я долго еще вспоминала о нем. Меня потянуло к ней. Но и мать, и я, мы были довольно скрытными натурами. Может быть, мать вела себя так сдержанно, потому что не питала особых иллюзий на мой счет. Конечно же, она думала, что надеяться особо не на что, поскольку я так на нее похожа.
Но я никогда об этом не задумывалась. Я жила настоящим и не задавала вопросов. Все изменилось тем вечером, когда Ролан заставил меня вернуться в тот район. С тех пор как умерла мать, я ни разу не была в моем квартале. Такси выехало на улицу Шоссе-д’Антэн, и я увидела черную громаду церкви Троицы, похожую на гигантского орла. Мне стало не по себе. Граница моего квартала была уже близко. В глубине души я надеялась на то, что мы повернем направо. Тщетно. Мы проехали прямо, миновали Троицу; дорога пошла вверх. Машина остановилась перед светофором у площади Клиши; я попыталась открыть дверь, чтобы выскочить, но не смогла.
Уже позже, когда мы шли пешком по улице Настоятельниц к дому, где должна была состояться встреча, я успокоилась. К счастью, Ролан ничего не заметил. Жаль, что мы не отправились дальше. Мне бы хотелось показать ему место, где я жила шесть лет… как это было давно, в прошлой жизни… После смерти матери у меня осталась одна лишь связующая ниточка, Ги Лавинь, ее друг. Я догадалась, что это он оплачивал нашу квартиру. Иногда я вижусь с ним, он работает в Отей, на автобазе. Но мы никогда не говорим о прошлом. Он такой же молчун, как и моя мать.
В комиссариате мне стали задавать вопросы, на которые я была обязана отвечать. Поначалу я так стеснялась, что полицейский заметил: «Ты не слишком разговорчива». Точно так же можно было бы сказать и матери, и Ги Лавиню, попадись они в руки полиции. Я не привыкла, чтобы мне задавали вопросы. Меня очень удивило, что я привлекла чье-то внимание. Во второй раз, в комиссариате Гран-Карьер, полицейский оказался более заботливым: мне понравилась его манера вести беседу. То есть он дал мне возможность говорить откровенно, говорить о себе, и, кроме того, я видела перед собой человека, который интересовался моими делами. Но у меня не было опыта, и я не могла нормально отвечать. Ну, разве что на вопросы типа: «Где вы учились?»
— В монастырской школе Сен-Венсан де Поль, а потом в муниципальной школе на улице Антуанетт.
Я постеснялась сказать ему, что меня не приняли в лицей Жюль-Ферри. Но потом сделала глубокий вдох и все-таки призналась. Он наклонился ко мне и мягко произнес, словно сочувствуя: «Тем хуже для лицея Жюль-Ферри». Это настолько поразило меня, что я чуть не рассмеялась. Он улыбался и смотрел мне в глаза таким же ясным взглядом, как и у моей матери, только более нежным, внимательным. Потом он спросил о семье. Я чувствовала к нему доверие и кое-что рассказала: мать из деревни в Солони. Приехав в Париж, она, несмотря на свою молодость, получила место в «Мулен Руж», так как у директора, господина Фурсе, в тех краях есть имение. Отца своего я не знаю. Родилась я в Солони, но после приезда в Париж больше никогда там не бывала. Вот почему мать часто повторяла: «У нас больше нет крыши над головой».
Он слушал меня и что-то записывал в своем блокноте. У меня возникло новое чувство: пока он писал, мне становилось гораздо легче на душе. Меня больше не касалось прошлое, словно я говорила не о себе, а о ком-то другом, и при этом я испытывала облегчение от того, что за мной записывают. Записано черным по белому, а следовательно, окончено, зарыто в могиле, где похоронены имена и даты. Я говорила все быстрее и быстрее, слова лились беспрестанно: «Мулен Руж», мать, Ги Лавинь, лицей Жюль-Ферри, Солонь… Со мной ведь никто никогда раньше не разговаривал. Какое облегчение! Завершился целый этап жизни, жизни «предписанной» извне. Отныне я сама могла решать свою судьбу. Все началось с той ночи; но чтобы я была окончательно свободна, мне хотелось, чтобы полицейский вычеркнул все, что он про меня написал. Я была готова дать ему новые сведения, назвать иные имена, рассказать о другой, воображаемой семье, о той семье, о которой мечтала.