Мы перешли дорогу, и я подумала, отчего не заглянуть на рынок, холодильник-то почти пустой.
— Ты не очень проголодалась? — спросила я.
— Нет.
— Зайдем на минуточку на рынок?
— Давай. — Не знаю, о чем она думала, но отвечала рассеянно.
Вообще-то я ненавижу ходить за продуктами с кем-нибудь. Никакого простора, все пытаются навязать тебе чувство вины, даже если ничего не говорят. Мужа я беру с собой, только если нужны овощи, и то сразу отпускаю. Мне легче самой все дотащить, чем смотреть на недовольные рожи. Сил уже нет что-то доказывать — как будто это мне надо! Конечно, какой-то отпечаток накладывается — это безусловно. В продуктовых я прячу глаза и стараюсь все купить побыстрее. Так и в этот раз. Краем глаза я заметила, что Рае привезли шикарные шампиньоны: крупные, как снежки, но за ними, ясное дело, сразу очередь. Я решила попозже зайти, когда время будет. Все побыстрей да побыстрей. Схватила колбасы, зелени, кефиру-молока и, чтоб не возиться, курицу. Хорошая полуторакилограммовая тушка в золотой обертке, «Куриное царство», если память не изменяет. Дома я бросила это «царство» в морозилку и забыла о нем. Назавтра грибы жарила, потом во двор парную телятину фермеры привезли, ну и завертелось.
А потом муж мой напился. Раз в месяц он напивается, сколько ему ни говори. В какой день — неизвестно, но уже пять лет это продолжается. Я с ним рядом сплю, и сама просыпаюсь, как с похмелья, и всегда в такие дни начинаю вспоминать свою жизнь. И в тот раз тоже. Встала по будильнику, отвезла ее в школу, потом домой — обед готовить. Я против всех этих булочек и полдников. Есть надо три раза в день (в моем возрасте — уже два) без всяких булочек. Я ей это всегда говорю: «Хочешь иметь такое же брюхо, как у твоего папочки?» — и она меня понимает, мороженого не требует. Муж мой еле встал и приперся на кухню воду из чайника пить. Бесит меня эта манера страшно, но что ему говорить, и так все ясно. Я с ним стараюсь поменьше говорить. Он с бодуна как-то обостряется в ненависти ко мне и все плачет, какие добрые и умные женщины в него влюблены. Я говорю:
— Да это они влюблены, пока в постели с тобой не лежали. Я посмотрю, что ты им там покажешь, импотент сраный.
А он мне в ответ:
— Это у меня на тебя, сука, не стоит.
Ну и понеслось. В прошлый раз он до того разошелся, что начал сигареты у меня над головой разламывать и на волосы сыпать. Причем, сволочь, так подгадать старается, чтобы она либо дома была, либо вот-вот вернуться должна. Разница между нами в одном: я хочу, чтобы она ничего не знала, а он, по-видимому, хочет психику ребенку сломать. И после ссор этих я стою на балконе и думаю, как я с ним разведусь, квартиру разменяю и буду жить с ней вдвоем. И, кажется, ничего лучше придумать нельзя, но потом как-то все сминается, забывается и — до следующего раза…
Когда я за него вышла, готовить ненавидела. Ничего не умела, даже хлеб нарезать. Страшно вспомнить, как я борщ варила: свеклу рубила на четыре части — и в кастрюлю. А он, бедный, ел. Я даже старалась пораньше на работу убежать, чтобы завтраком его не кормить, и попозже вернуться. Вот он и сидел, борщ этот жуткий ел и черную буханку с луком. По выходным я брала себя в руки и тушила мясо. Кидала на большую сковородку, туда же — лук, чеснок, морковку, а потом, как закипит, и картошку. Ничего иногда получалось. Ну а потом ребенок, семья, хозяйство, вот я и втянулась, привыкла.
Раз он нажрался, на работу не пошел, я сказала, чтобы он ее забирал из школы. С радостью, чего там — все же повод пива выпить. Дверь захлопнулась, и тут я вспомнила про курицу. Достала ее из морозилки, в микроволновке разогрела, стала лук шинковать. Смотрю, у нее на ногах, там, где обрублено, перья остались. Я стала их над газом палить. Приготовила сковородку — резать надо, а сама подступиться к ней не могу. Курица лежит на спине в раковине, шея между ног всунута. Еще и непотрошеная! Взяла я нож и стала ноги отрезать. В куриной коже много холестерина, я ее всегда отделяю. А у этой курицы на ногах были замерзшие комья жира, желтые, как масло, катышками такими. Я стала этот жир горячей водой смывать, а он только разбух и еще крепче пристал. Тогда я начала вырывать жир ногтями, стащила кожу со спины, но неудачно: на шее остались белые отвратительные клочки. Кое-как я обрубила ноги, разрезала тушку напополам, и будто назло звонок в дверь. У меня все руки в крови, куда я побегу? Ключ есть, сами откроют.
Я полоснула курицу по груди. Спину сломала рукой. Потом начала отрывать грудку, и куриные ребра исцарапали мне ладонь. Конечно, непотрошеная: внутренности плохо разморозились, на легких остался кровавый лед. Я вытаскивала скользкую черную печень — кажется, эта курица была нездорова, кишки у нее оказались белыми, удивительно длинными. Они с трудом отделялись от брюшка. Я разделывала курицу и услышала, что они вошли в прихожую. Интересно, а могут меня, скажем, так разделать? Если вдруг маньяк, как он будет меня готовить для жарки? Сначала ноги, а что с пальцами делать? Человек ведь нефункционален, а у женщин тем более много лишнего, все эти волосы, губы… губы не съешь, не сваришь, соски?.. Я вдруг заметила, что вся раковина в крови и кафель вокруг тоже, и плита. Курица превратилась в месиво, а я стояла, сжимая нож, и что-то бормотала.
— Мама!
Она была из тех людей, что рано впадают в маразм и потом очень долго живут. Окопавшись в своем маразме, она занялась садоводством. Она ведь была агроном. У нее имелось белое в черный рубчик пальто с настоящим норковым воротником, который внучка много лет мечтала спороть для себя, в этом пальто она рыхлила лопатой землю вокруг лип. Липы росли во дворе — толстые и неуклюжие. Она давила на лопату ногой в сапоге и приподнимала земляные комья.
На даче, когда ее еще брали на дачу, она выкапывала лесные папоротники с шевелящимися, как змеиные языки, листьями. Корни оборачивала газетами и везла в Москву. Папоротники хорошо приживались во дворе.
В семьдесят лет у нее начали слезиться глаза на ветру. Ее лицо было выпуклым от морщин, уличные слезы застаивались в кожных складках, как в канавах. С мокрым лицом она бродила среди своих лип и следила, чтобы ни дети, ни собаки не бегали по ее папоротникам. Она очень громко кричала: «Не смейте бегать по посадкам!» В семьдесят она еще могла рассказать что-нибудь интересное.
Все спрашивали ее про войну и про первого секретаря Брестского обкома Машерова, у которого она служила заместителем. Обычно хватало одного разговора, чтобы выудить все, что она помнит. Это были пустые детали, прокомпостированные билеты другой трамвайной эпохи.
В девяносто она совсем потеряла память. Она не любила сидеть на одном месте. Даже перестав выходить на улицу, она, как осужденный, как тигр, ходила по квартире. От окна до двери, от двери до окна. Квартира, которую делила с семидесятилетней дочкой, была спланирована как гнездышко молодоженов. Каморка для гладильной доски и бельевого шкафа, а перпендикулярно ей — зала с балконом, упирающаяся стеклянными дверями, как очками, в свое уменьшенное подобие — прихожую, а та, в свою очередь, упиралась во входную дверь. На этой двери и были сосредоточены бабушкины девяностолетние помыслы. Всякий раз, оказавшись у двери, а оказывалась она у двери раз примерно пятьсот на дню, проверяла, закрыто ли. Никому не открывала. Правнучка, изредка приходившая помыть полы, давно обзавелась своим ключом. Она не узнавала правнучку последние пять лет и, принимая за работницу, давала денег. Иногда 100, иногда 500 рублей. Та брала, конечно, ведь ей было нелегко одной во взрослой жизни…