— Я хочу на ту сторону.
— Зачем это? Сейчас? Ночью?
— Мне нужно искать.
Старый паромщик засмеялся.
— Где же вы заночуете, мой добрый господин?
— Все равно… в лесу… не знаю.
— Тогда поднимайтесь быстрее.
Старик сказал это уже несколько любезнее. Могучим рывком он оттолкнул судно от берега. Цепь заскрипела в воде. Затем паромщик уперся подбородком в грудь и поднял уключину шеста на плечо. Так всю жизнь обегал он, кряхтя и фыркая, весь корабль от верхнего конца носовой части до нижней кормовой, нажимая шестом на дно вкось против течения воды, чтобы повести судно вперед. Закончив эту работу, он возвращался на нос корабля, оставив шест волочиться вслед за судном.
Фонарь на его груди мигал и покачивался. Лука испугался. Глаза старого моряка мигали, как огоньки фонаря. Над расплывающимися очертаниями воды и ночи они сверкали двумя непредсказуемо-опасными голубыми кострами. Казалось, с каждым ударом жерди глаза паромщика раскрывались все шире и свирепели. На середине потока старик перестал трудиться и спросил пассажира:
— То, что вы ищете, вы найдете, может быть, у меня?
— Чего же я ищу? — рассеянно спросил Лука и опустил руку в черную воду.
— Не считайте меня глупцом, молодой человек! Вы ищете забытый сон.
— Да, я ищу сон, который не могу вспомнить. А вы, откуда вы это знаете?
— Это не относится к делу. Только ни о чем не беспокойтесь! — сказал паромщик громким басом и пристально взглянул на него.
Лука закрыл глаза.
— Если ночь будет к тебе милостива, ты и в моей халупе найдешь свой сон. Так что можешь переночевать у меня.
Лука молчал.
— Зато тебе не нужно прихорашиваться и душиться. Или тебе в голову не приходило у меня заночевать? Эта мысль тебе не по нутру? Тебе это претит? Эх, малыш! И не такие господа ночевали у меня и находили свои сны! Знатные, благородные господа! Ну, что ты на это скажешь?
Старик сбросил с головы соломенную шляпу. Густые, длинные седые волосы плясали по плечам. Шест он все еще держал на весу. Отблеск слабого света пучками лег на него и на реку.
Почтительно и без всякого страха Лука сказал:
— Да, я хочу заночевать у вас дома.
— Вот как? Дом там, дом здесь! Вон та халупа. Ты ее уже видишь. Прямо у воды, дорогой мой!
Паром причалил к берегу. Старик тотчас пришвартовался, затем подождал, пока Лука перепрыгнет через борт.
— Таможенная пошлина, — сказал он серьезно, и Лука отсчитал десять крейцеров.
Потом оба направились к хижине паромщика; старик шел впереди, на этот раз держа фонарь в руке.
Паромщик проводил Луку в каморку с низким потолком и повесил фонарь на гвоздь. Лампа висела так высоко, что комната была ярко освещена, и Лука мог хорошо ее рассмотреть. На первый взгляд все здесь походило на жилище рабочего-выпивохи. Окно во двор открыто. На подоконнике пустые и разбитые бутылки, половина цветочного горшка, порванная пачка гвоздей и всякая мелочь. На грубо сколоченном столе в середине комнаты свалено все вперемешку. Две пивные кружки, жирная бумага с остатками еды, маленькая керосинка и несколько разорванных газет. У стены — широкая кровать с белоснежными покрывалами. Она была расправлена и уже ждала, казалось, гостя, какого-нибудь благородного сновидца. Напротив, на столе, вплотную приставленном к стене, красовалась старинная модель галеры времен Колумба. Взгляд Луки почти не различал картины и открытки, в бесчисленном множестве наклеенные на стене у потолка, будто выросшие на вершине горного хребта карликовые сосны. Над кроватью висела большая олеография. Она изображала Бога-отца — исполина, восседавшего на облаке, властно простиравшего руку к своим стопам, — сына-Христа и голубя, Духа Святого, во славе своей слетающего на землю. В этом не было бы ничего особенного, такие гравюры можно увидеть в каждой крестьянской хижине. Однако рядом с ней висела картина с другой божественной троицей. Сверху — Уран, крепко сжимающий бедного Крона, а на коленях Урана сидит младенец Зевс. Третья картина являла взору могучего идола в образе фаллоса с двумя вытянутыми руками, в каждой — какой-то древний божок. Четвертая изображала, кажется, египетское триединство, пятая — Тримурти [93] , шестая — северную троицу богов, седьмая — ацтекскую. И на всех картинах, которые Лука внимательно рассмотрел, нашел он одинаковый мотив теогонии — триединство.
В глазах у него помутилось. В самом деле, странная часовня — эта халупа паромщика! Пока душа Луки очарована была неисчислимыми, жуткими и таинственными образами, старик уселся в кресло и, охая, стянул один за другим тяжелые сапоги, с шумом отшвырнув их на середину комнаты. Потом он встал и, босой, шатаясь, пошел к Луке, став, казалось, еще выше, чем прежде. Его голова почти касалась потолка.
— Что ты там рассматриваешь, юноша? — спросил он. — Пришел искать свой сон, а нашел любопытнейшую коллекцию?
Он показал на картину с Богом-отцом, Христом и Святым Духом.
— Отец, Сын и Дух Святой, — и все одно и то же. — Указательным пальцем он описал круг. — Все одно и то же! Отец и сын! Сын и отец! Вот и славно! Третий — слабоват, лицемерен, прилипала Господа, ничего не порождает и служит лишь оправданием для пустомель и болтунов! Отец и сын! Повсюду только отец и сын! Вот и хорошо!
Внезапно его взгляд омрачился.
— Вечно отец и сын! А кто знает о дедушке?! Если Бог — отец, то и у него должен быть отец! Если Он кого-то порождает, то и Его самого кто-то породил! А кто что знает про деда?
Взгляд старого великана был ясным, пламенным и страшным. Он дрожал всем телом. В осанке его было что-то от гордого смирения развенчанного монарха. Лука понял в эти минуты его страдание, его боль. Лука пристально посмотрел на него. Старик это заметил и поспешил сменить тему.
— Сын мой, постель ждет тебя. Ложись же. Может статься, забытое сновидение ты найдешь здесь.
Лука послушался. Вся его настороженность и бодрость сразу его покинули.
Паромщик ждал, пока он укладывался. Потом взял фонарь и направился к двери. Лука приподнялся:
— Как ваше имя?
На это старик ответил вдруг визгливым и беззубым голосом:
— То бишь… просто дедом меня люди кличут.
Таков был сон, приснившийся Луке этой ночью.
Он мертв и неподвижен, лежит на огромном, обитом черной тканью катафалке, но не в гробу, а в углублении самого катафалка — в длину человеческого тела. Только голова его свободно покоится на высокой подушке. Справа и слева в черном деревянном настиле сделаны две такие же впадины. Он не шевелится, не дышит, и безмятежность его души, всеохватывающее чувство покоя в этой плоти, отмежевавшейся от всего преходящего, расслабившейся после страшного напряжения, — все это подсказывает ему: все кончено, все миновало, ты мертв.